О коммунизме и марксизме — 91
Я уже обсуждал пьесу Леонида Андреева «К звездам» и инженера Трейча, который говорит, что надо идти вперед, пока светит солнце, потом надо зажечь новое и так далее.
Эту пьесу Андреев написал в 1905 году. Четырьмя годами позже была написана пьеса «Анатэма». Обычно при обсуждении творчества Леонида Андреева внимание уделяется политическим симпатиям этого литератора, а также тому, как именно в те или иные периоды его творчества складывались отношения менявшего свою позицию Андреева с Максимом Горьким, который, в отличие от Андреева, достаточно устойчиво симпатизировал большевикам.
То, что хотелось бы здесь обсудить, не имеет никакого отношения к политическим предпочтениям Андреева. А также к тому, что обычно называют историческим или даже антропологическим оптимизмом.
Кстати, уже в относительно ранней пьесе «К звездам» никакого устойчивого исторического и антропологического оптимизма не было и в помине. Или, точнее, этот оптимизм был у инженера Трейча, но не у Андреева. И описывает Андреев Трейча скорее как упертого механизированного фанатика движения вперед, а не как героя, в уста которого надо вложить авторскую веру в человека и человечество. Тем более нет никакого этого исторического или антропологического оптимизма в «Анатэме», написанной после того, как революция 1905 года потерпела сокрушительное поражение. Так нужно ли обсуждать вообще Андреева в связи с темой марксизма и коммунизма?
Тут всё зависит от того, как в 2017 году должно обсуждать марксистскую и коммунистическую проблематику.
С одной стороны, необходимо сообщать читателю сведения, которые позволили бы ему избежать соблазна упрощенчества. Коммунизм и марксизм крайне сложны, и это справедливо даже по отношению к коммунистической и марксистской классике. Сложен сам Маркс. Еще сложнее — теоретики, пытавшиеся по-настоящему развивать марксизм. Но поскольку сложность не является сама по себе ни прискорбной, ни восхитительной, то восклицания по поводу безумной сложности настоящего (аутентичного) Маркса и кощунственности упрощенчества, извращающего все марксистские построения, при всей их справедливости отдают эстетством: мол, всё так сложно, куда уж вам тут в чем-нибудь разобраться.
Сразу вспоминается, как выдающегося специалиста по античности, немолодую женщину, влюбленную в настоящую античность и категорически не готовую к каким бы то ни было упрощениям, убедили прочитать лекцию по античности на журналистском факультете. Женщина эта повредила ногу и опиралась на тяжелую палку. Придя в аудиторию и встав на трибуну, она ударила палкой по трибуне и обратилась к будущим журналистам, которые перед этим оживленно болтали, не удостаивая вниманием незнакомую им лекторшу. Привлекши таким ударом их внимание, женщина сказала: «Гомера надо читать на коленях!» Сделав паузу, она добавила: «И не вам!»
В каком-то смысле она была права. Но ведь поэзия Гомера вдохновляла совсем неграмотных или полуграмотных древних греков постгомеровской эпохи. Может быть, их почитание Гомера было сродни тому «чтению на коленях», о необходимости которого говорила лекторша, требовавшая определенного отношения к гомеровской поэзии и утверждавшая, что вне этого отношения ее понимание невозможно.
Но почитание Гомера вполне могло сочетаться у постгомеровских древних греков с абсолютной безграмотностью. Слушатели, которым были адресованы гомеровские стихи, читавшиеся нараспев каким-нибудь деревенским авторитетом, сидели, вздыхали, восхищались... Потом вставали и расходились по домам, чтобы наутро заняться своим обычным делом. Это мог быть тяжелый труд на полях, ничуть не более легкая работа в тех или иных мастерских. Это могло быть мореплавание, тяжелое ратное ремесло... Но это мог быть и элементарный грабеж, очень популярный в постгомеровской, да и догомеровской Древней Греции и находившийся в тесной взаимосвязи с тем же мореплаванием или ратной тяжелой службой.
Так что, с другой стороны, все апелляции к марксистской сложности и необходимости освоить мировую мысль, дабы марксизм был понят надлежащим образом, требуют уточнения. Если Маркс не Гомер (которым, кстати, Маркс восхищался), то есть не художник, для адекватного прочтения которого нужно умение чувствовать надлежащим образом, а не знания разного рода философских и иных гуманитарных тонкостей, то апелляция к сложности имеет решающее значение. Ведь никто не предложит человеку, который не освоил правила арифметики, глубоко и содержательно осваивать, к примеру, современную нелинейную квантовую термодинамику.
Кстати, о научности Маркса и вытекающей из этой научности необходимости ответственного отношения к сложности марксизма и коммунизма говорили не высоколобые теоретики, далекие от политической практики. Об этом говорил политический практик № 1 — Владимир Ильич Ленин.
2 октября 1920 года он выступил на III Всероссийском съезде Российского Коммунистического Союза Молодежи. Обращаясь к молодежи, Ленин сказал: «Товарищи, мне хотелось бы сегодня побеседовать на тему о том, каковы основные задачи Союза коммунистической молодежи и в связи с этим — каковы должны быть организации молодежи в социалистической республике вообще.
На этом вопросе тем более следует остановиться, что в известном смысле можно сказать, что именно молодежи предстоит настоящая задача создания коммунистического общества. Ибо ясно, что поколение работников, воспитанное в капиталистическом обществе, в лучшем случае сможет решить задачу уничтожения основ старого капиталистического быта, построенного на эксплуатации. Оно в лучшем случае сумеет решить задачи создания такого общественного устройства, которое помогло бы пролетариату и трудовым классам удержать власть в своих руках и создать прочный фундамент, на котором может строить только поколение, вступающее в работу уже при новых условиях, при такой обстановке, когда нет эксплуататорского отношения между людьми».
Эти слова Ленина в советскую эпоху полагалось чуть ли не заучивать наизусть. Но ни те, кто предлагали их заучивать, ни те, кто должны были сдавать заучиваемое на экзаменах, каким-то странным образом не впускали внутрь этот уникальный ленинский текст, то есть не ощущали его исторического, антропологического и даже метафизического своеобразия.
Между тем Ленин здесь достаточно очевидным образом выступает в роли, глубоко сходной с той, которая была у библейского Моисея. Я никоим образом не провожу прямой аналогии между Моисеем и Лениным. Я всего лишь говорю о том, что положение Моисея было достаточно трагичным. Что он мог вести обетованный народ в обетованную землю, но он не мог участвовать в обустройстве жизни на обетованной земле. Не мог он даже войти на эту землю и быть на ней похороненным.
Еще раз подчеркнув, что прямой аналогии между Моисеем и Лениным нет (как минимум потому, что Ленин похоронен аж в Мавзолее), я предлагаю читателю вчитаться в ленинские строки. О чем говорит Ленин? О том, что поколение работников, рожденных при капитализме и живших при нем, кроме ненависти к капитализму впитало в себя и все его пороки, всю его деструктивность. Освобождение от этой деструктивности, согласно представлениям Ленина, внятно и трагично изложенным в той его речи, которую мы сейчас обсуждаем, возможно только в случае, если личность будет сформирована вне навязанных ей капитализмом губительных стереотипов.
Низвергнув капитализм, личность эти стереотипы автоматически не изживет. Она от них не освободится. Освободиться от них полностью может только личность, сформированная в обществе, от этих стереотипов свободном. То есть в обществе, где ничему капиталистическому уже нет места. Где капиталистическое начало отсутствует не только на уровне бытия, но и на уровне сознания.
Вот почему Ленин говорит, что «поколение работников, воспитанное в капиталистическом обществе, в лучшем случае сможет решить задачу уничтожения основ капиталистического быта, построенного на эксплуатации».
Вдумаемся: Ленин тут дважды говорит «в лучшем случае». Он говорит, что поколение работников, воспитанных в капиталистическом обществе, в лучшем случае сможет решить задачу уничтожения основ капиталистического быта. И уже в следующей фразе он использует это же «в лучшем случае», говоря о том, что поколение работников, воспитанное при капитализме, в лучшем случае может построить общество так, чтобы не было реставрации капитализма. И так, чтобы следующее поколение могло реально строить общество нового типа на том фундаменте, который в лучшем случае сумеет создать поколение работников, воспитанное при капитализме.
Еще раз подчеркну, что Ленин не Моисей. И подчеркнув это, спрошу: «Разве некие трагические нотки, отдаленно сходные с Моисеевыми, не присутствуют в этом тексте?»
Когда два раза подряд говорят «в лучшем случае», «в лучшем случае»? Когда хотят подчеркнуть, что этот лучший случай не гарантирован. Но даже если кто-то отмахнется от очевидности используемого Лениным трагического риторического приема, основанного на повторе словосочетания «в лучшем случае», то как отмахнуться от нижеследующего вопроса — если человек говорит о том, что нечто произойдет «в лучшем случае», то он тем самым как минимум предполагает, что возможен и не лучший случай. А также худший случай. Не так ли?
Вот вы скажите ребенку: «В лучшем случае мы с тобой летом поедем в Крым». А он вас спросит: «А в худшем случае куда мы поедем?» Или: «Куда мы поедем в нелучшем случае? Понятно, что в самом худшем мы окажемся в больнице или на кладбище. Но в любом случае, кроме лучшего, где мы будем проводить лето? В городе? На пригородной даче?»
В 1920 году Ленина нельзя назвать человеком, чье состояние здоровья надо именовать тяжелейшим или даже предсмертным: после покушения Каплан состояние Ленина всё время ухудшалось, но по-настоящему тяжелым оно стало только в 1922 году.
Относительно здоровый политический лидер выходит в зал, набитый до отказа восхищенной молодежью, и говорит, что его поколение, его ближайшие соратники в лучшем случае смогут только организовать всё то, что позволит отстоять территорию, на которой другие будут строить новое общество, и что-то, опять же в лучшем случае, сделать в плане создания неких фундаментов.
Самому Ленину 50 лет. Даже его ближайшие соратники в основном гораздо моложе. Не случайно они называют Ленина «стариком».
Сталину в 1920 году, по официальной версии, — 41 год.
Троцкому столько же.
Фрунзе — 35 лет.
Дзержинскому — 43 года.
Сталин строил новое общество вплоть до 1953 года. То есть в течение 33 лет после речи Ленина. И что же, выходит, что он не мог построить даже фундамента? И остальные тоже? Ведь в момент, когда Ленин произносил эти слова, никакого предчувствия скорой гибели ближайших соратников у него по определению быть не могло. Он мог предположить, что они десятилетиями будут нечто строить, но в силу своих социогенетических свойств, своей личностной обусловленности жизнью при капитализме, с которым они боролись, эти люди не могут построить нового общества. Кстати, как сами эти люди должны были воспринимать слова Ленина?
Вот как всё непросто. И вот какие психологические экраны стояли на пути адекватного понимания ленинского трагизма в советскую эпоху.
Произнеся эти трагические слова, Ленин далее говорит: «И вот, подходя с этой точки зрения к вопросу о задачах молодежи, я должен сказать, что эти задачи молодежи вообще и союзов коммунистической молодежи и всяких других организаций в частности можно было бы выразить одним словом: задача состоит в том, чтобы учиться».
В советскую эпоху много говорилось о гениальности емких ленинских формулировок. Мол, сказано одно очень емкое слово — и точка. Что говорит по этому поводу сам Ленин? Сказав о том, что задача состоит в том, чтобы учиться, он далее так говорит о своем отношении к сказанному: «Понятно, что это лишь «одно слово». Оно не дает еще ответа на главные и самые существенные вопросы, — чему учиться и как учиться?»
Дальше Ленин описывает то, что в принципе именуется «парадоксом замкнутого круга»... Нужно нечто новое, а как добыть это новое, если всё старое? И знания старые, и методы обучения старые. Поговорив об этом, он конкретизирует свою мысль и заявляет, что надо не просто учиться, что «союз молодежи и вся молодежь вообще, которая хочет перейти к коммунизму, должна учиться коммунизму».
Дальше он опять говорит о недостаточности своей формулировки. И прежде всего подчеркивает, что учиться коммунизму не означает усвоить ту сумму знаний, которая изложена в коммунистических учебниках, брошюрах и трудах. Обратите внимание, даже усвоение всего того, что изложено в коммунистических трудах, например в «Капитале» Маркса, не является для Ленина достаточным в плане обучения коммунизму.
Ленин говорит: «Если бы только изучение коммунизма заключалось в усвоении того, что изложено в коммунистических трудах, книжках и брошюрах, то тогда слишком легко мы могли бы получить коммунистических начетчиков или хвастунов...»
Сказав далее о том, что необходимо учиться на практике, а практикой этой является борьба, и что знания, оторванные от борьбы, знаменуют собой «старый разрыв между теорией и практикой, тот старый разрыв, который составлял самую отвратительную черту старого буржуазного общества», Ленин далее заявляет: «Коммунистом стать можно лишь тогда, когда обогатишь свою память знанием всех тех богатств, которые выработало человечество».
Я здесь не имею возможности подробно разбирать все мысли, высказанные Лениным в его глубочайшем и крайне примитивно воспринимавшемся в советском обществе тексте, который я сейчас рассматриваю. Я только хочу сказать, что если Маркс — это наука, то научный текст требует очень серьезных знаний для своего освоения. Но ведь Ленин понимал, что молодежь, которая его слушает, по преимуществу элементарно безграмотна. И что она, да и ее безграмотные родители как-то восприняли Маркса, притом что он невероятно сложен. Они что, восприняли его, как древние греки Гомера? Но Маркс не Гомер. Марксизм настаивает на том, что он — научная доктрина, что он представляет собой позитивное теоретическое научное знание. И что только этим он и ценен. Так ли это на самом деле? Или же можно сказать, что в каком-то смысле это так, а в каком-то — совсем иначе?
Ну так вот. Если марксизм — это наука, теория и только, то мои апелляции к Леониду Андрееву вообще и его «Анатэме» в особенности абсолютно бессмысленны. Но мы же уже убедились в том, что марксизм и коммунизм в каком-то смысле не только научны. Они телеологичны (то есть пронизаны определенным целеполаганием, а не научной созерцательностью). И они в чем-то теологичны (то есть сопричастны высшим целям), а, значит, и метафизичны. Более того, мы убедились в том, что любое выхолащивание телеологичности, теологичности и метафизичности приводит к краху марксистского коммунистического учения. То есть сначала к тому, что мы называем быстрым остыванием. А потом, когда остывание становится совсем уж вопиющим, — к его краху.
Но что такое этот тезис об остывании? Научная доктрина, теория могут остыть? Нет! Они не могут остыть, потому что они изначально холодны, понимаете?
Так что такое коммунизм и марксизм под этим углом зрения? И почему я все-таки обсуждаю в рамках этой проблематики, казалось бы, совсем чужого ей Леонида Андреева, да еще и предлагаю к рассмотрению совсем, казалось бы, лишенную коммунистичности позднюю его пьесу «Анатэма»?
Потому что в «Анатэме» холодный технологический максимализм Трейча, согласно которому надо просто идти вперед, определенным образом модифицирован. И надо, вчитываясь в эту модификацию, отбросить какие-либо сопряжения Андреева с чем-то хоть отдаленно коммунистическим. Надо сначала рассмотреть предлагаемую Андреевым-отцом эзотерику (притом что эзотерика его сына — Даниила Андреева — мне, как это ни странно, представляется холодной игрой ума), а потом соотносить эзотерику, которая предложена Леонидом Андреевым, с тем, что имеет отношение и к коммунистической, и к марксистской, и к иной «впередовской», так сказать, эзотерике.
Итак, «Анатэма». Обсуждая главного героя этой драмы, Давида Лейзера, Анатэма, этакий злой метафизический дух, сходный с Мефистофелем, спрашивает своего антагониста, именуемого Некто, охраняющий врата: «Не проявил ли Давид бессилия любви и не сотворил ли он великого зла, которое числом можно исчислить и мерою измерить?»
Некто отвечает: «Да, Давид сделал то, о чем ты говоришь... И не лгут числа, и верны весы, и всякая мера есть то, что она есть».
Сказав это, Некто продолжает: «Но не мерою измеряется, и не числом вычисляется, и не весами взвешивается то, чего ты не знаешь, Анатэма. У света нет границ, и не положено предела раскаленности огня: есть огонь красный, есть огонь желтый, есть огонь белый, на котором солнце сгорает, как желтая солома, — и есть еще иной, неведомый огонь, имени которого никто не знает — ибо не положено предела раскаленности огня. Погибший в числах, мертвый в мере и весах, Давид достиг бессмертия в бессмертии огня».
Так значит дело не в том, чтобы просто идти вперед, не очень понимая, чем оно так ценно, это «вперед»? Дело в том, чтобы восходить по ступеням некоего огня. А такое целеполагание предполагает восхождение даже при достижении человеком всего того, чем положено обладать богу. Бесконечное восхождение — не только старого, но и нового человека. Бесконечное восхождение всего и вся. И бесконечно новые горизонты на каждой ступени этого восхождения. Ибо не в числах, не в мере и весах дело. Ибо нет предела раскаленности огня. А значит, нет предела и восхождению.
(Продолжение следует.)