О коммунизме и марксизме — 151
Есть мировоззренческие подходы, которые полностью обосновать невозможно. Потому что любое обоснование осуществляется с задействованием тех или иных средств. А каковы бы ни были эти средства, они всегда могут быть оспорены в части так называемой объективности. Да и возможна ли вообще объективность в том, что касается обоснования таких зыбких, при всей их важности, построений, как тот или иной мировоззренческий подход?
Поэтому я свой подход не буду обосновывать на уровне тех или иных высоколобых и всегда проблематичных интеллектуальных построений. Я обосную его, с одной стороны, фактами, а с другой стороны — тем, что называется «интуицией будущего».
На уровне фактов все мы не можем не ощущать особой роли России и русского мессианства в том, что касается реального коммунизма и марксизма. В случае, если, конечно, мы рассматриваем реальный коммунизм и марксизм не как абстракцию, а как то, что реализовано в политической практике.
Маркс и впрямь без Ленина, Сталина, Великой Октябрьской социалистической революции, создания СССР и так далее оказался бы просто одним из гениальных мудрецов, чьи произведения изучаются в ведущих университетах мира. Кстати, после крушения СССР он и стал таковым. Его тщательно изучают в ведущих университетах мира. Его даже в большей степени, чем при существовании СССР, почитают на Западе. Хотя бы потому, что отпала необходимость бороться с советским марксизмом.
Поэтому реальный марксизм и реальный коммунизм неразрывно связаны с Россией, осуществившей Великую Октябрьскую социалистическую революцию и создавшей на руинах Российской Империи новое государство, превратившееся после разгрома нацизма в полноценную сверхдержаву. Притом что Российская Империя на статус такой сверхдержавы в общем-то не тянула.
Такая неразрывная связь бесспорна для всех. Гораздо менее бесспорно для всех то, что в смысле коммунистическо-марксистского государственного и общественного устройства единственным настоящим, то есть оригинальным и органическим, было то, что явил СССР в виде советского образа жизни и советского государства.
Найдется много желающих оспорить это мое утверждение, указав на существующие и поныне коммунистические государства Азии (Китай, Вьетнам и так далее), а также на существующую и поныне Кубу. Но если говорить о схватывании существа дела, то все эти жизнеспособные как бы коммунистические государства, сколько бы они ни продолжали настаивать на своей верности коммунизму и марксизму (а они, в общем-то, не очень по этой части стараются), на деле являются чем-то другим. Они являются продуктами национально-освободительной борьбы, которая в силу определенных обстоятельств велась под красным флагом.
Названные выше государства, сколь бы эффективными они ни стали сейчас, а Китай — это очень эффективное государство, все равно начинали свое движение в направлении, заданном как бы коммунистическими революциями, ориентируясь на избавление от различных модификаций колониального ига. Необходимость избавления от такого ига была очень мощным стимулом. Это на уровне схватывания могут ощутить только те, кто пережил колониальную мерзость. Народы, пережившие колониализм и яростно восставшие против него, очень ценили полученное в результате радикальной деколонизации. А поскольку они получили это, ориентируясь на СССР, получая от СССР поддержку и соединяя эту поддержку с собственной ориентацией на азиатский традиционализм, то в результате деколонизации возник мощный сплав из как бы коммунистическо-марксистской доктринальности и движения в направлении всё большего преодоления реликтов колониализма. Этот сплав и есть китайская, вьетнамская, кубинская условная коммунистичность.
Такая коммунистичность оказалась устойчивой и после краха СССР, потому что в ней была своя антиколониальная органика. А также органика соединения антиколониального движения с коммунистическими веяниями, источником которых был Советский Союз. Крах Советского Союза уже не мог сокрушить эту органику. Но он привел к достаточно быстрому освобождению от того общественно-государственного устройства, которое можно назвать сколь-нибудь оригинальным, по-настоящему альтернативным западному капитализму. И в Китае, и во Вьетнаме, и на Кубе после краха СССР быстренько возник некий госкапитализм с умеренным псевдокрасным декором, который достаточно быстро превращался в нечто формальное. Оговорюсь, что формальное в Азии и в Латинской Америке, да и в традиционных обществах вообще не является полностью выморочным: традиционные общества почитают формальный компонент, они ориентируются на него. Не более и не менее того.
Если вы приедете в крупный вьетнамский город, в тот же кубинский Сантьяго или тем более… не скажу в Шанхай, который по сути полностью капиталистичен, а в какой-нибудь Пекин или Ханчжоу, то вы увидите всё сразу: и бережное отношение к великой китайской традиции, и уважительную минимизацию коммунистичности, и капиталистический рыночный мир, размещенный внутри всего — и формальной коммунистичности, и великой китайской традиции. Всё это производит сильное впечатление, но к коммунизму и марксизму никакого отношения не имеет.
Я не скажу, что никакого отношения к коммунизму и марксизму не имеет, например, маоизм. Напротив, маоизм — это интереснейшая форма развития марксизма и коммунизма, которую надо изучать.
Но, во-первых, современный Китай уже не имеет никакого отношения к маоизму. И это очевидно всем, кто даже минимально знаком с китайской реальной современностью.
А во-вторых, сам маоизм, конечно, очень вторичен по отношению к советскому коммунизму в его ленинско-сталинском варианте.
Итак, никогда ни в коммунистическом Китае эпохи расцвета китайской коммунистичности, ни в других азиатских коммунистических странах той же эпохи расцвета коммунистичности не было чего-то реально конкурентного западному продвинутому миру. В этих странах коммунистичность в эпоху ее расцвета имела антиколониальный характер, а также характер сдержанной имитационности по отношению к тому, что предлагал СССР. А когда СССР рухнул, то имитировать стали Запад, с достоинством сохраняя коммунистическую формальность и возвеличивая национальные традиции.
Между тем китайский, вьетнамский, кубинский коммунизм — это отнюдь не самое нежизнеспособное из того, что порождено коммунистической эпохой. Самым нежизнеспособным было то, что породил Советский Союз в Восточной Европе. Не могу опять-таки сказать, что в Восточной Европе не было настоящих приверженцев коммунизма. Их было очень много. Это были достойные, мужественные люди. По степени верности коммунизму те же немцы из ГДР, например, были на порядок выше позднесоветской номенклатуры. Но образ жизни в восточноевропейских странах так называемого социалистического лагеря был полностью скопирован с того, что имелось в СССР. И это были плохие, то есть неорганические, бескорневые копии с советского оригинала.
То, насколько они были плохие, явствует из того, как они рухнули. А также из того, что в отличие от них азиатские и латиноамериканские условные копии, имевшие и имеющие собственную — антиколониальную и традиционалистскую — почву, не рухнули. Но — оговорю еще раз — не рухнув, необратимым образом скукожились. Потому что никакой сущностной потребности противостоять западному устройству, западной рыночной жизни, западному потребительству и так далее у азиатских или латиноамериканских псевдокоммунистических обществ не было.
А у Советского Союза и советского коммунизма эта претензия была. Она имела абсолютный, то есть мироустроительный характер. Она состояла в том, чтобы построить жизнь принципиально иначе, качественно иначе, чем на Западе. И в этом было одинокое величие Советского Союза и советского коммунизма. Притом что такое величие, при всем огромном уважении к вкладу других народов СССР, является, конечно же, русским.
Итак, мой тезис № 1. Настоящий, живой, альтернативный Западу со всеми его прибабахами: рынком, потребительством и так далее — интересный, оригинальный коммунизм и марксизм, реализованный на государственной и общественной практике, — это советский коммунизм, то есть советская государственность и советский образ жизни. Я не берусь это называть советской цивилизацией, потому что цивилизация, если понимать ее по Шпенглеру, Тойнби, Данилевскому, — это мир, не претендующий на всечеловеческий охват. А СССР и советский коммунизм на такой охват, безусловно, претендовали. Цивилизации могут создавать державы. Они и создаются, и поддерживаются державами. Но цивилизации не могут создавать сверхдержавы — их создает нечто большее. Это большее можно назвать метацивилизациями или позитивными империями (если империи понимать как наднациональные идеократические государства, то СССР, конечно, был красной империей). Как бы то ни было, единственный конкурентоспособный Западу, индустриально развитый, оригинальный, благой образ жизни, превращающий коммунистическую утопию в реальность, — это советский образ жизни. Нет этого образа жизни — нет никакого марксизма и коммунизма как реальности. А говорить о марксизме и коммунизме вообще — значит впустую сотрясать воздух. Это можно делать до бесконечности и в самых разных модификациях, одинаково не имеющих никакого фундаментального смысла.
Тезис № 2 полностью следует из тезиса № 1. Если единственный оригинальный, ценный, масштабный, всемирно-исторически значимый, фундаментально отличный от западного губительного потребительства, индустриально продвинутый, культурно своеобразный коммунизм — это советский коммунизм, то истоком коммунизма при таком его понимании является русский дух и русский коммунизм. В этом нет ничего унизительного для других народов СССР, вносивших свою лепту в данный мегапроект, который мог спасти человечество от того, что наползает после его краха.
А значит, когда мы изучаем некое уникальное мировоззренческо-культурное наследие, органически включающее в себя Радищева, Белинского, Чернышевского, русскую антизападную по духу культуру во всех ее вариантах (пушкинском, лермонтовском, тютчевском, толстовском, чеховском и так далее), когда мы изучаем русских космистов и софиологов, когда мы изучаем всё остальное великое русское альтернативное, не принимающее западного диктата, основанного на мещанстве в его герценовском понимании, когда мы изучаем Ленина, Сталина, Богданова, Луначарского, когда мы это всё связываем с Марксом, — мы изучаем единственный настоящий метатекст под названием «великая трагическая марксистско-коммунистическая реальность». И никаких других настоящих метатекстов под названием «полноценная реальность марксизма и коммунизма» просто не существует.
Всё остальное — это просто тексты. А что такое тексты? В еврейском анекдоте про это говорится достаточно емко. Мол, Карл Маркс — это просто экономист, а наша тетя Сара — старший экономист.
Что мы хотим изучать? Великий советский и, значит, русский метатекст под названием коммунистическая реальность в его сопряжении с различными гениальными текстами? Или сами тексты?
Как только мы начинаем изучать просто тексты, предмет изучения бесконечно расползается и одновременно скукоживается. Только изучая вместе тексты и метатексты, можно добраться до чего-то по-настоящему ценного и устремленного в будущее. Но как только ты добираешься до этого, то оказывается, что то, до чего ты добрался, именуется «русское мессианство».
В 1960-е годы моя мать, видный советский филолог, обратила мое внимание на то, что у Солженицына «В круге первом» есть последняя глава, которая называется «Мясо». А завершается эта глава тем, что заключенных везут в машине с надписями «мясо» на нескольких языках. И иностранный корреспондент записывает в своем блокноте темно-бордовой ручкой: «На улицах Москвы то и дело встречаются автофургоны с продуктами, очень опрятные, санитарно-безупречные. Нельзя не признать снабжение столицы превосходным». Так кончается книга.
Зачитав мне эту концовку, мать сказала: «Большая часть советских граждан знает, что заключенных возили в фургонах, на которых было написано не „мясо“, а „хлеб“. Но если бы Солженицын отразил эту правду, то концовки бы не было. А суть концовки в том, что западные журналисты недостойным образом преувеличивают достижения СССР. Эта концовка нужна для формирования определенных образов в сознании западного читателя. И Солженицыну наплевать на то, что при этом происходит в сознании иных целевых аудиторий. Тем более, что они достаточно всеядны».
Задолго до Солженицына ровно такой же работой по формированию образов в сознании западного читателя занимался русский религиозный и политический философ Николай Александрович Бердяев (1874–1948).
По мне, так настоящими философами, которые по определению должны быть оригинальными, ибо настоящая философия иного не терпит, являются Маркс и Ленин. А Бердяев не настоящий философ, а некий русский вариант классического немецкого профессора, преподающего философию в университете и в силу этого являющегося антифилософом. Такая моя оценка никак не связана с отношением Бердяева к коммунизму.
Ну так вот, Бердяев тоже пытался подчеркнуть русскость того коммунизма, который столь впечатлил Запад после победы Великой Октябрьской социалистической революции и успехов советского социалистического строительства. Но Бердяев делал это, во-первых, всеуменьшительно, а во-вторых, с очевидной ориентацией на западного читателя. Об этом говорит хотя бы то, что книга Бердяева «Истоки и смысл русского коммунизма» была издана на немецком в 1938 году (интересная дата, не правда ли?), а на русском — аж в 1955-м. Так что и тут мы имеем дело с фургонами, на которых написано «мясо», только в их философском, а не буквальном варианте.
В своей работе «Истоки и смысл русского коммунизма», очевидным образом адресованной западному читателю, Бердяев пытался убедить этого читателя в том, что русский коммунизм есть по сути малая величина, не имеющая никакого отношения к большой величине под названием коммунизм как таковой. Мол, вы-то думаете, что русские являются частью великого мирового потока, а они местечково самодостаточны.
Заказ был очевиден. Всеуменьшительность такой редукции, осуществленной Бердяевым, вытекала из существа заказа. Бердяев очень упрощал всё на свете. И истоки русского коммунизма, и его смысл. Он упрощал всё это до комикса, до кондового антисоветского агитпропа.
А те, кто, в отличие от Бердяева, говорили о всемирности коммунизма и ущербности его русско-советской редакции, осуществляли фактически то же самое, но диаметрально противоположным образом.
На самом деле, по моему глубокому убеждению, русскость настоящего коммунизма и марксизма, укорененного в реальности (она же — СССР и советский образ жизни), никак не имеет уменьшительного характера. Она вполне сочетается с всемирностью марксизма и коммунизма. Просто сошлись две всемирности: марксистско-коммунистическая и русская. И в точке схода этих двух всемирностей родились СССР и советский коммунизм. Обсуждать это в отрыве от Маркса или Ленина — глупо. Но низводить всё это к данным текстам тоже глупо. Потому что, повторяю, есть метатекст под названием «реальность». И только соединение метатекста с текстом позволяет понять масштаб и смысл марксизма и коммунизма. А также то, насколько этот масштаб и смысл устремлены в общечеловеческое будущее.
В этом смысле данное исследование является а) противодействием недопущению умалению русского коммунизма и б) недопущением игнорирования решающего вклада именно этого коммунизма в то великое всемирно-историческое дело, которым являются СССР и советский образ жизни как единственное, что полноценно и оригинально противостоит западной далеко идущей дегуманизации человечества.
Но если это так, и если именно такое рассмотрение может что-то нам поведать о будущем, то мессианскую русскую накаленную мечтательность нельзя сводить даже к тому, что мною перечислено выше. Если марксизм и коммунизм как реальность прочно сопряжены с этой русской мессианской накаленной мечтательностью, то такое сопряжение в принципе не может миновать некоего предельного момента в том, что касается этой мессианской накаленной мечтательности.
Таковыми же, безусловно, являются и мечта о царстве божьем на земле, и всё то, что наполняет реальным содержанием такую мечту. А наполнять ее реальным содержанием, коль скоро речь идет аж о царстве божьем на земле, а не просто о царстве сколь угодно желанной и сколь угодно значимой справедливости, может только нечто, связанное с масштабнейшим и фактически немыслимым проектом победы над всей и всяческой смертью. Ибо если в царстве божьем на земле не будет утверждена такая победа, то оно божьим именоваться не сможет. А мечта-то состоит именно в том, чтобы оно было божьим. И при этом обязательно на земле.
Насколько именно эта мечта была важна для победы русского марксизма и коммунизма?
Ответ на этот вопрос требует анализа тех реальных движущих сил, которые обеспечили эту победу.
Принято говорить о том, что ее обеспечил пролетариат, то есть рабочий класс, хоть этот класс и составлял меньшинство населения.
Что ж, пролетариат действительно решающим образом содействовал победе самой социалистической революции. И внес огромную лепту в то, что силы этой революции победили в Гражданской войне.
Революция произошла в Петрограде. И ее движущей силой были пролетарии Питера. Все остальные слои населения просто приняли к сведению — с разной степенью активности и разным отношением к случившемуся — то, что произошло в Петрограде. Поэтому питерский пролетариат можно по праву считать наряду с революционными военными главной силой, обеспечившей победу самой революции.
Но при всей значимости этой победы она сама по себе ничего еще не оформляла по-настоящему. Потому что настоящее оформление связано с победой в Гражданской войне. И тут что русская революция 1917 года, что французская революция 1789 года.
Старый мир никогда не сдается без боя. И всегда — по крайней мере в двух вышеперечисленных случаях — новому миру приходится отстаивать свое право на существование не только в войне с внутренними врагами, но и в войне с врагами внешними.
С одной стороны, мощь таких врагов (в советском случае — сначала Германии, а потом Антанты) резко усиливает шансы противников революции. Но с другой стороны, патриотические умонастроения всегда приводят в стан революции те силы, которые не могут вынести союза представителей собственного класса с иноземцами. Так это было во Франции в 1789 году. Так это было и в эпоху становления советского государства.
Созданная большевиками Красная Армия сумела победить и внутреннего врага, и врага внешнего. В победе над внешним врагом решающую роль сыграла коммунистическая идеология. Потому что именно она сначала породила революцию 1918 года в Германии, а потом такие настроения на Западе, которые в конечном итоге потребовали от Антанты и ухода с территории Советской России, и заключения с большевиками очень рыхлых и двусмысленных компромиссов.
Но каков был состав Красной Армии? Была ли она решающим образом пролетарской? Конечно же, нет. Это была по преимуществу крестьянская армия. Которая никогда бы не выиграла, если бы пролетариат не поставлял ей оружие, производимое на крупных заводах, находившихся на подконтрольных большевикам территориях, если бы это оружие не подвозилось в нужные места железнодорожниками и так далее. Поэтому во всем, что касалось очень немаловажного снабжения Красной Армии вооружением, пролетариат сыграл решающую роль. Но ведь вооружения мало. Его кто-то должен взять в руки и пойти в бой. И этот «кто-то» в той России — только крестьянство. Оно-то и решило исход Гражданской войны.
А что вдохновляло крестьянство на поддержку большевиков? Считается, что это вдохновение крестьянство черпало из радикальнейшей земельной реформы, отвечавшей интересам наибеднейшего крестьянства. Но могла ли эта наиважнейшая реформа, без которой большевики бы, конечно, провалились, сама по себе породить крестьянскую красноармейскую жертвенность? Нет, конечно.
Великая Отечественная война является фантастическим свидетельством силы советского духа и советской государственности. Но это была уже война, на которую шли по повесткам, в обязательном порядке. Конечно, этот обязательный порядок не требовал никакого героизма, а героизм был. Но административная советская машина уже работала. И эту работу никоим образом нельзя снимать со счетов. Именно ее сочетание с массовым героизмом и дало фантастический результат. Плюс величие советских индустриальных реформ.
Но если посмотреть кинохронику Великой Отечественной войны, то бросается в глаза, что огромная советская армия, сломавшая хребет нацизму, всё равно по преимуществу была крестьянской. Да, этой армии дали современное оружие в огромном количестве, в чем и состоял подвиг индустриализации. Но это оружие волокли на себе крестьяне. Они сложили костяк даже той Красной Армии, которая победила фашизм в 1945 году. Что уж говорить о Красной Армии 1918–1920 годов! Она-то была уж совсем крестьянской. И что должно было побуждать крестьянина идти на эту войну?
В одной из песен Гражданской войны поется:
По военной дороге
Шел в борьбе и тревоге
Боевой восемнадцатый год.
Были сборы недолги
От Кубани и Волги
Мы коней поднимали в поход.
Каких коней подымали крестьяне? Своих! А что такое конь для бедного крестьянина? Это — всё! Разве этого крестьянина можно было заставить оседлать коня и скакать на противника, понимая, что, скорее всего, конь окажется потерян, а будет ли приобретен другой — неизвестно. Кто его мог заставить в 1918 году? Некий аппарат, аналогичный сталинскому аппарату 1941–45 годов? Да не было такого аппарата! Крестьянин пришел с Первой мировой войны усталый. Он получил землю. Почему он должен идти снова на Гражданскую войну? Он землю хочет пахать. Ан нет, он седлает коня, жена цепляется за стремя, воет, говорит «ты нас на голод обрекаешь». А он куда-то скачет — с тем, чтобы сложить голову. За что? За эту землю?
Ну в каком-то смысле и за нее. Но только ли за нее? Толку ли сложить голову за землю, которую надо пахать? Сложить голову по своему желанию можно только за что-то другое. А в этом «другом» должны быть сплетены воедино, причем прочнейшим образом, настоящие земные чаяния (этой земли, справедливости и так далее) и какие-то невнятные, но могучие мессианские ожидания, именуемые хилиастическими. То есть непонятным образом пронизывающие народ мечтания о царстве божьем на земле. Не было бы этого сплетения, не было бы и победы большевизма в Гражданской войне.
Я никоим образом не имею в виду того, что народные массы вдохновлялись какой-то внятной хилиастической доктриной, напечатанной на машинке и зачитываемой большевистскими агитаторами. Народные массы что-то чуяли, что-то угадывали, что-то узнавали в большевистском страстном порыве. И седлали коней «от Кубани и Волги».
Не было бы этого узнавания, Маркс остался бы экономистом и не смог бы даже стать старшим экономистом, как тетя Сара. И обсуждать нам тогда было бы нечего. Или, точнее, обсуждалась бы тогда не судьба, не устремленность в будущее, а высоколобые тексты недоопределенной значимости.
(Продолжение следует.)