logo
Статья
/ Сергей Кургинян
Бесы завыли, и задавить их нигилистический вой смогли только большевистские идеалисты, опиравшиеся на марксистскую волю к жизни, противостоящую нигилистической воле к власти, стремительно превращающейся в волю к смерти

О коммунизме и марксизме — 136

Макс Клингер. Пробуждение (из серии Фантазии Брамса). 1894Макс Клингер. Пробуждение (из серии Фантазии Брамса). 1894

Отвечая на вопрос о классическом марксистско-коммунистическом отношении к той самой родовой сущности, губительное отчуждение от которой может быть, по убеждению Маркса, преодолено лишь при коммунизме, необходимо не только понять, но и по возможности пережить меру отличия классического коммунистического марксизма от нынешних левацких упражнений на марксистскую тему.

Пережить это по-настоящему можно только в одном случае. Если слово «гуманизм» не является для тебя ни атавизмом, ни расхожей банальностью.

Разве мало тех, кто рассматривает гуманизм как нечто отжившее и ненужное? Да таких на самом деле «до и больше», и все они говорят о том, что болтовня о гуманизме устарела, что мир вошел в новую фазу, что нравственная проповедь, сопровождающая гуманистическую устаревшую болтовню, должна быть отменена.

Ничуть не меньше тех, для кого гуманизм — это расхожая банальность и не более того. Эти говорят о том, что все обитатели земного шара, каждый на свой манер, ратуют за гуманизм. Что гуманизм — это синоним человеколюбия, а ведь никто не захочет сказать, что он преисполнен ненависти к человеку как таковому. Значит, кроме психически больных людей, все остальные — гуманисты. И создавать сообщество борцов за гуманизм — бессмысленно. Потому что в это сообщество сразу войдут все или почти все, и любое позитивное идеологическое содержание окажется размытым и выхолощенным.

Для тех, кто не любит гуманизм, не воспринимает его как острую и невероятно больную проблему современности, марксистский пафос вообще непонятен. Ибо это последняя светская гуманистическая страсть. И на том месте, которое эта страсть покинула, возникла лютая стужа всяческого безлюбия. Она сначала возникла и стала осваивать территорию, подаренную ей крахом СССР и советского коммунизма. А потом она с этой территории стала сдвигаться в разные стороны. Причем ее экспансия на другие территории фактически не вызывает сопротивления. Представьте себе некую воронку черного смерча, которая раскручивается где-нибудь, ну, скажем, в Арктике или Антарктике. Вы проводите метеорологические исследования этой воронки, твердо зная, что любые такие воронки рано или поздно породят нечто противоположное — другие смерчи, другие воронки, другие перемещения воздушных масс. Будучи убежденными в этом в той же степени, в какой вы убеждены, что дважды два — четыре, вы вдруг замечаете, что эта воронка не чета другим. Что она увеличивается и увеличивается. А никакого контрпроцесса нет и в помине. Или же то, что вам казалось контрпроцессом, на самом деле вовсе не является таковым. И что на самом деле любая контрворонка просто всасывается этой странной суперворонкой нарастающего человеческого безлюбия. А также человеческого отчаяния.

Маркс любил человека. Он по-своему молился на него. Фактически он молился на него, как на бога. Он спасал человека, потому что считал, что капитализм человека губит, разрушает, отчуждает от всего того, без чего человек неизбежно превратится в нечто деградирующее и гаснущее. Маркс бил тревогу по поводу этого превращения. И связывал его с капиталистическим смертным холодом. И если бы Марксу сказали: «Послушайте, мы нарастим холод еще больше, но при этом улучшим условия жизни всех стынущих в этом холоде существ. Ведь вы же страдаете по поводу того, что эти существа плохо живут. И вы правы. Они действительно живут ужасно. Они лишены политических прав, они голодают. Они уродуются непосильным трудом. Мы с вами согласны, что всё это ужасно. Но почитайте наш проект — он предполагает, что за столетие условия жизни несчастных резко улучшатся. Проверьте, наш проект не мистификация. Нам нужен ваш мозг и ваш авторитет для того, чтобы бороться за этот проект. Вы согласны? Да, всё еще больше остынет. Тут уж ничего не поделать. Но вас же не это беспокоит в основном. И вы правы. Так вот, то остальное, что вас беспокоит, мы полностью устраним. Так вы готовы нам помогать?»

Что бы на это ответил Маркс? Читатель возразит мне, что такого проекта нет. И что через столетие после Маркса некоторая часть человечества всё еще голодает. Это правда, читатель. Мой проект, конечно, химера. Или, точнее, разъясняющая метафора. Но представь себе, что такой проект мог бы быть. Стал бы Маркс его поддерживать или нет?

И почему бы с научными целями, отчасти огрубляя ситуацию, которая наукой всегда существенно упрощается, а значит, и огрубляется, не представить нынешний Запад, отделив его временно от человечества, как этакую обитель стужи и относительного избытия того вопиющего неблагополучия, которое терзало при Марксе огромное большинство населения стран Запада. Ведь как-никак у этой части населения сейчас имеет место определенное улучшение материальных условий жизни. Эта часть населения не голодает. Ей предоставлены какие-то права. Подчеркиваю: какие-то. Но ведь они предоставлены! Эта часть населения радуется жизни, развлекается. Она относительно свободно выражает свое умеренное недовольство теми или иными аспектами собственного бытия. Да, подобная динамика не носит абсолютный характер. Есть масса осложняющих факторов. Да, общество всеобщего благосостояния — это миф. Даже если речь идет об обществе всеобщего благосостояния на Западе. Да, нет его и на Западе. Нет и не может быть.

Но я предлагаю на минуту представить себе, что это возможно. И что дальнейший прогресс производительных сил почему-то… не надо мне говорить, что этого не может быть, я и сам это понимаю… но почему-то, слышите, почему-то привел ко всеобщему благосостоянию. И даже ко всеобщему равенству в рамках этого благосостояния. Каждый подходит к магазину и берет оттуда, что хочет. У каждого навалом денег, и он на них может купить себе любые удовольствия, руководствуясь только своим вкусом. Каждого специально ублажают, интересуясь, чем он недоволен в окружающей жизни.

Всё хорошо. Только вот холод безлюбия нарастает и нарастает. Человечество стынет и стынет. А почему бы ему не остыть? Если оно при этом успокоилось, наелось, насладилось всеми радостями, которые проистекают из фактической неограниченности потребительских возможностей? Ну и что, что стужа! Согласился бы товарищ Маркс на такое развитие событий? Не говорите мне, что оно фантастично. Скажите, он бы на это согласился или нет? Ведь любому, кто даже поверхностно знаком и с творчеством Маркса, и с тем, что очень многими добросовестными исследователями, опирающимися на достоверный материал, описано в качестве психологического портрета этого борца и исследователя, очевидно, что Маркс на это никогда бы не согласился. Что Маркс с таким ходом событий боролся бы. Что эта борьба была бы очень и очень яростной. И что преодоление конкретных бедствий той эпохи никоим образом не примирило бы Маркса с действительностью, в случае если это преодоление было бы куплено ценой наращивания духовной стужи, безлюбия, превращения человека в малахольного ходячего мертвеца.

Маркс был сам слишком горяч. И он слишком горячо ненавидел холод. Причем он ненавидел его больше всего на свете. И в этом вопросе что Маркс, что Иоанн Богослов. Вот что написано по этому поводу в откровении Иоанна Богослова:

«И Ангелу Лаодикийской церкви напиши: так говорит Аминь, свидетель верный и истинный, начало создания Божия: знаю твои дела; ты ни холоден, ни горяч; о если бы ты был холоден, или горяч! Но как ты тепл, а не горяч и не холоден, то извергну тебя из уст Моих. Ибо ты говоришь: „я богат, разбогател и ни в чем не имею нужды“; и не знаешь, что несчастен, и жалок, и нищ, и слеп, и наг».

А дальше следуют слова, которые окончательно расставляют точки над i:

«Советую тебе купить у Меня золото, огнем очищенное, чтобы тебе обогатиться, и белую одежду, чтобы одеться и чтобы не видна была срамота наготы твоей, и глазною мазью помажь глаза твои, чтобы видеть».

Все христиане прекрасно понимают, что этим золотом является живая жизнь в единстве с Богом, дарующим счастье живой жизни, оно же — всесильная благодать. И что особый дар при этом — это горячая любовь, которая является даром наиважнейшим. Тем, что именуется первым и драгоценнейшим даром Святого Духа. И что глазная мазь, о которой говорится, — это мазь, исцеляющая духовную слепоту. Ту самую, которая и влечет в сторону всё большего оскудения, всё большего холода.

Эти слова из Откровения Иоанна Богослова были особо значимы для тех создателей великой русской литературы, великой русской культуры слова в целом, которые по-разному участвовали в формировании той среды, без существования которой русский большевизм и марксизм были бы невозможны. Кто-то из создателей этой великой русской литературы и всего того, что вокруг нее вращалось и из нее произрастало, был верующим человеком и по этой причине был не очень в чести у большевиков. Но разве при этом большевики запретили того же Достоевского? Они его не жаловали. И в каком-то смысле имели для этого политические основания: он и революционеров осуждал, и с Победоносцевым дружил… А главное — слишком уж был интегрирован в то, что большевики называли религиозным мракобесием. Вот уж мракобес так мракобес! Казалось бы, почему бы не запретить? Кое-кого ведь запрещали.

Ну и сколько же собраний сочинений Достоевского было издано в советскую эпоху вместо этого запрета? Их было издано несколько, включая одно академическое, то есть ориентированное только на специалистов. Подчеркиваю, не на поклонников Достоевского, а именно на специалистов. И я при этом не верю, что хоть кто-нибудь из этих специалистов всё прочитал подряд. Но ведь издали всё! И большим тиражом! И многие стояли в очереди, стремясь купить это многотомное собрание сочинений. В какой еще стране мира, кроме Советского Союза, это было возможно? Повторяю, это имело место вопреки явной нелюбви Ленина к Достоевскому.

Ленин имел основания запретить данного автора или свести к минимуму знакомство советских людей с творчеством этого «мракобеса». Но Ленин этого не сделал. Или, точнее, сделал прямо противоположное. Пусть не сам он это сделал, но это сделала его партия. И эта партия воинствующего атеизма вменила всем советским людям, которых она хотела воспитывать в атеистическом духе, читать Достоевского, сдавать его на школьных экзаменах и так далее. Это — одна сторона медали. А есть и другая.

Она отнюдь не сводится к раннему периоду жизни великого писателя, к его участию в революционной деятельности социалистов-петрашевцев. Достоевский до конца жизни последовательно и, конечно же, на свой лад боролся с духовным омертвением тогдашней России.

Достоевский никогда не говорил ничего по поводу того, что эта Россия является духовно здоровой страной. Он еще более негативно относился к Западу, это правда. Но Достоевский ненавидел Запад именно за всё то, за что его ненавидел Маркс. Почитайте «Зимние записки о летних впечатлениях», и это будет явлено с предельной непреложностью каждому, кто готов оценивать сказанное согласно его внутренней логике и страсти, а не по навязанным догматическим стереотипам.

Достоевский искал спасения России от капитализма на один манер.

Толстой — на другой.

Чехов — на третий.

Гоголь — на четвертый.

Горький — на пятый.

Некрасов — на шестой. И так далее.

Но есть ли хоть кто-нибудь из великих российских писателей, кто не искал спасения России от капитализма? И более того, не пытался ее спасти своей проповедью. Да, именно проповедью. Что такое великая русская литература? Это единая проповедь по поводу различных путей спасения России от капитализма. Пути спасения предлагались разные, но призыв к спасению был общим. Все вместе взывали к обществу и его наиболее восприимчивым слоям: «Спасайте Россию от капитализма! Хоть как спасайте — хоть через по-разному понимаемого Христа, хоть вопреки Христу. Но спасайте!»

Достоевский в «Бесах» несколько раз обращается к тем словам из откровения Иоанна Богослова, которые я процитировал выше.

Один раз к этим словам обращается Степан Трофимович Верховенский, учитель Николая Всеволодовича Ставрогина, являющегося главным, по сути, героем романа «Бесы» — этакой сильной личностью, бунтующей против бога. Сам Степан Трофимович — либерал старой формации. Но его сын — Петр Верховенский — вдохновитель очень своеобразной революционной ячейки, весьма далекой от того классического большевизма, ради борьбы с которым якобы были написаны «Бесы». Для того чтобы понять, насколько это не так, нужно ознакомиться с манифестом Шигалева, который восхваляет эта ячейка. Про шигалевщину Петр Верховенский говорит следующее: «Мы пустим пьянство, сплетни, донос; мы пустим неслыханный разврат; мы всякого гения потушим в младенчестве». Реальные большевики — это прямая антитеза шигалевщины. Потому что они пестовали гениев, боролись с пьянством и развратом, стремились к тому, чтобы новый человек достиг таких высот гениальности, которые ранее были уделом только избранных.

Степан Трофимович Верховенский, в отличие от своего сына, — это такой классический аристократ, классический либерал, который некогда был равен по своему значению Белинскому, Герцену и Грановскому. И который потом, убоявшись политического преследования, оказался на фактическом содержании у матери Ставрогина Варвары Петровны. Попытки Степана Трофимовича воздействовать на специфически революционную шигалевскую молодежь по принципу «красота спасет мир» вызвали крайнее неприятие у этой молодежи. Вскоре после этого отчаявшийся во всем Степан Трофимович становится странником, уходящим в никуда.

Если это хоть как-то что-то напоминает, то уход Толстого.

Но и это слишком очевидным образом является очень большой натяжкой. Хотя бы потому, что роман «Бесы» был опубликован в 1872 году, а Толстой ушел из Ясной Поляны в 1910 году.

Да и вообще — совсем не так уходит Степан Трофимович в свое последнее странствие, как уходил из Ясной Поляны Толстой.

Но коль скоро это так, то уход Степана Трофимовича вообще ни на что не похож. У него нет аналогов. Он ни к чему не адресует из того, что было в истории русской мысли, важнейшим представителем которой назван Степан Трофимович.

Заболев во время странствия, Степан Трофимович просит свою спутницу по этому странствию прочитать ему сначала тот отрывок из откровения Иоанна Богослова, в котором проклинаются те, кто ни холоден, ни горяч. А потом притчу о бесах из Евангелия от Луки. И после этого умирает.

Но намного важнее то, как этот же текст из Откровения Иоанна Богослова задействован в особой главе «Бесов», которая называется «У Тихона». Эта глава вошла в роман в виде приложения. Потому что в ней Николай Ставрогин повествует Тихону о своем смертном грехе — в совращении девочки. Кстати, глава была опубликована только в начале 1920-х годов, то есть при большевиках.

Но главное — не данное отягчающее обстоятельство — сильные личности-богоборцы, совершающие смертные грехи, были важны для Достоевского именно в силу своего богоборчества, к которому Достоевский относился с очень большим вниманием. Видя в преступлениях таких окончательных богоборцев нечто, испытующее высшие силы.

Итак, и Ставрогин, и его учитель Степан Трофимович в очень крайних обстоятельствах одинаково апеллируют к данному тексту. И очень важно, как именно это происходит в разговоре Тихона и Ставрогина.

Ставрогин спрашивает Тихона: «А можно ль веровать в беса, не веруя совсем в бога?» Тихон отвечает, что «очень можно. Сплошь и рядом». Ставрогин спрашивает Тихона о его отношении к атеистам. Тихон говорит, что полный атеизм почтеннее светского равнодушия. Объясняя свою позицию, Тихон так развивает мысль:

«Совершенный атеист стоит на предпоследней ступени до совершенной веры (там перешагнет ли ее, нет ли), а равнодушный никакой веры не имеет, кроме дурного страха».

Далее Ставрогин просит Тихона прочитать именно то место из «Апокалипсиса», которое я процитировал. После чего предлагает Тихону прочитать свою исповедь о совершенном грехе. Тихон, прочитав, говорит о «великой праздной силе, ушедшей нарочито в мерзость», о том, что «некрасивость убьет».

Но центром разговора являются не эти относительные частности, а сам принцип категорической неприемлемости того равнодушия, которое свойственно духовно мертвому человеку. Ничего хуже этого нет и не может быть ни для Тихона, ни для его антипода Ставрогина, ни для странного учителя Ставрогина, который в полублаженном состоянии уходит от этого равнодушия в несвойственную ему, парадоксальную для него странственность. И уходя, понимает, что уходит в смерть. Но лучше такая странная смерть, чем равнодушное прозябание медленно остывающего человека.

Человека или человечества?

Роман «Бесы» пытались назвать одним из антинигилистических романов. Сам Достоевский говорил о «Бесах»: «Пусть выйдет хоть памфлет, но я выскажусь». Антинигилистические романы писали многие: Писемский, Лесков и другие. Но то, что написал Достоевский, никак не относилось к подобной антинигилистической памфлетной литературе. И это понимали все, в том числе и обвиняемые в нигилизме большевики. Которые на самом деле нигилистами в высшей степени не были. И, напротив, представляли собой последнюю надежду человечества на преодоление нигилизма.

Большевики яростно преодолевали нигилизм, спасали от него, боролись с ним. Фактически они поставили в качестве задачи борьбу с нигилизмом.

А что такое сам этот нигилизм? Сначала — то состояние «ни холоден, ни горяч», которое является невыносимо мучительным для человека и которое предлагалось человеку в разные времена в качестве чуть ли не спасительного компромисса: остынь, и всё каким-то образом уладится.

Но вся-то беда в том, что уладиться в этом ключе ничего не может. И что из этого попытаются убежать во что угодно, пусть даже и в нигилизм. И именно в него и побегут, если не предложить альтернативы. Достоевский писал об этом. И большевики хорошо понимали, о чем тут написано. Понимали, что написано не про них, а про другое.

Что написано про то, что на фундаменте остывания, на который сделал ставку капитализм, выстроить ничего нельзя.

Что сначала остывание, потом нигилизм как выпрыгивание в ад из невыносимой застылости. История XX века показала, что это именно так.

Нацизм как раз и был выпрыгиванием из бюргерской застылости, которую блестяще описал Томас Манн, в ставрогинско-ницшеанский ад. И все понимали, что куда-то надо выпрыгнуть. Поняв же, выпрыгнули туда. Бесы завыли, и задавить их нигилистический вой смогли только большевистские идеалисты, опиравшиеся на марксистскую волю к жизни, противостоящую нигилистической воле к власти, стремительно превращающейся в волю к смерти.

Теперь эта воля к жизни подавлена разгромом настоящего марксизма и коммунизма. А бесы снова воют. И этот вой пострашнее прежнего. Остужением этот вой не излечишь. Между тем бесы и инфернальны, и рукотворны одновременно.

Холод… бесы… И то, что должно бы было как-то согревать. Где в этом треугольнике место прошлого и будущего настоящего марксизма и коммунизма? Где в этом треугольнике воля к жизни?

(Продолжение следует.)