logo
Статья
/ Сергей Кургинян
Игнорировать особую русскую традиционную нестяжательность как ту почву, на которой взросла самая разная антикапиталистичность, включая антикапиталистичность коммунистическую, советскую, — не следует

О коммунизме и марксизме — 100

Михаил Васильевич Нестеров. Тихие воды. 1912Михаил Васильевич Нестеров. Тихие воды. 1912

Приведенный мной спор розовских персонажей можно назвать спором советских «стяжателей» и «нестяжателей». Никаких прямых параллелей между русскими монахами конца XV — первой половины XVI века, которых позже стали именовать нестяжателями, и отвергающими наползающий на них вещизм советскими людьми конца 50-х — начала 60-х годов XX века я, конечно же, не провожу. Но кто сказал, что стяжатели и нестяжатели — это узкая религиоведческая тема? Определенную категорию монахов ведь не зря называли нестяжателями.

Знакомясь с историей русского православия, внутри которого конфликт стяжателей и нестяжателей занимает немалое место, понимаешь, что нестяжательство является не только определенной монашеской аскетической нормой, это еще и этическая норма, регулировавшая отнюдь не только поведение монахов. И, конечно же, питаемая всем тем, что несло с собой очень специфическое русское старчество.

Старцы — это монахи, призванные к духовному наставничеству и водительству. Иногда — и не так уж редко — старцы, такие как Иоанн Кронштадтский, наставляли не только монахов, но и мирян.

Новое старчество (о древнем скажу чуть ниже) стало входить в моду (прошу прощения у православных, если их заденет слово «мода») в конце XIX — начале XX века, то есть тогда, когда в России православная религиозность понемногу начала оттесняться на периферию общественной жизни.

Несколько слов по поводу корректности использования таких выражений, как «мода» по отношению к старчеству. Я — человек светский, твердо придерживающийся коммунистической духовности, которая иногда именуется «красной духовностью». Ведь светский человек не обязательно должен быть атеистом. Светскость всего лишь предполагает, что твоя духовная жизнь находится вне рамок классических религий вообще и православия в частности.

Светский человек всегда может быть заподозрен в недостаточной тактичности по отношению к нормам религиозной жизни. Но вряд ли в этом можно заподозрить такого крупного и, я бы даже сказал, блестящего православного мыслителя, как святитель Игнатий Брянчанинов (1807–1867).

Брянчанинов — епископ Русской православной церкви. Он выдающийся богослов и проповедник. Вот что этот человек, которого ну уж никак нельзя заподозрить в нетактичности по отношению к старчеству, пишет по поводу некоего нового старчества: «Те старцы, которые принимают на себя «роль», употребим это неприятное слово, принадлежащее языческому миру, чтоб точнее объяснить дело, которое, в сущности, не что иное, как душепагубное актерство и, печальнейшая комедия, — старцы, которые принимают на себя роль древних святых старцев, не имея их духовных дарований, да ведают, что самое их намерение, самые мысли и понятия их о великом иноческом делании — послушании суть ложные, что самый их образ мыслей, их разум, их знание суть самообольщение и бесовская прелесть, которая не может не дать соответствующего себе плода в наставляемом ими».

Игнатий Брянчанинов противопоставляет подлинному старчеству — старчество неподлинное. И говорит о том, что неподлинные старцы играют некую роль. Он объясняет, почему допустимо использование данного неприятного, то есть некорректного, слова для объяснения существа дела. Тем самым он показывает, что некорректные слова, объясняющие существо дела, в принципе приемлемы при соответствующих оговорках.

Руководствуясь его подходом, я делаю оговорку и подчеркиваю, что говорю о моде на новое старчество, используя данное неприятное слово (термин Игнатия Брянчанинова) исключительно для разъяснения существа дела.

А существо дела было очевидно. В конце XIX — начале XX века религиозность предшествующих эпох пошла на убыль, была оттеснена на периферию светской научностью. В таких условиях те религиозные деятели и институты, которые не хотели сдаваться и отстаивали свои позиции, должны были противопоставить остыванию религиозности новый накал религиозности. Именно в этой связи существенно активизировалось новое старчество, которому Игнатий Брянчанинов противопоставляет «древних святых старцев» с их особыми духовными дарованиями.

Кто эти древние старцы?

Поскольку нет никаких жестких регламентаций, на которые можно опереться, отвечая на этот вопрос, то однозначного ответа дать невозможно. Старчество возникло еще в эпоху раннего христианства. В России было несколько периодов расцвета старчества. Один из таких периодов связан с деятельностью преподобного Сергия Радонежского в XIV веке, другой — с деятельностью преподобного Паисия Величковского в XVIII веке, третий — с деятельностью преподобного Серафима Саровского в конце XVIII — начале XIX века.

Старец — это духовный учитель, почитаемый при жизни за святость. Старцев не назначают решениями церковных властей. Тут всё решает мнение сообщества верующих, «мнение народа Божьего», как говорят официальные представители Русской православной церкви.

Но вернемся к связанному со старческой традицией нестяжательству. В принципе, нестяжание, оно же — произвольная нищета, — это один из трех монашеских обетов, даваемых при пострижении.

Монах, уповающий на Царство Небесное, отрицает не только обогащение, но даже и минимальное имущество.

Тот же святитель Игнатий Брянчанинов пишет: «Имуществом, богатством, сокровищем инока должен быть Господь наш Иисус Христос».

Игнатий Брянчанинов говорит, что вещелюбец (очень интересный термин, убеждающий нас в том, что между рассматриваемой сейчас православной темой и дискуссией героев пьесы Розова «В поисках радости» и впрямь существует связь) теряет полноту и подлинность духовной жизни. Ибо (цитирую Брянчанинова) «делается сердце вещелюбца жестким и чуждым всякого духовного ощущения».

Разве не о том же самом говорят те герои Розова (Клавдия Васильевна, Татьяна, Олег), которых я называю советскими нестяжателями? Ведь Клавдия Васильевна — вполне себе в каком-то смысле советская старица — указывает сыну Федору фактически на то, что до того, как он стал вещелюбцем, его сердце было открыто другим, более высоким радостям, то есть что Федору было доступно именно то, что Брянчанинов называет «тонкими духовными ощущениями». И что только став вещелюбцем, Федор так ожесточил сердце, что оно перестало получать доступ к подобным тонким духовным ощущениям.

Я понимаю, что читатель несколько изумился в момент, когда я от анализа советской драматургии с ее отношением к «вещелюбию» перешел к анализу специальной православной проблематики.

Но, возможно, то, что мной изложено в связи с сопоставлением советского отношения к вещизму и православного нестяжательского отношения к вещелюбию, примирит читателя с неожиданным для него разворотом хода авторской мысли. Да и кому нужна такая мысль, если она неспособна к неожиданным разворотам. Она тогда вообще не нужна, что бы ни обсуждалось. И она вдвойне не нужна, если не обсуждается — причем в России, в 2018 году, — так героически и масштабно разгоревшийся и так позорно потухший «коммунистический пламень».

Развивать далее сопоставление коммунистического нестяжательства с нестяжательством православным — значит слишком далеко уходить от нашей основной темы. Тем более что нестяжательство — явление очень сложное, далеко не однозначное, до конца не раскрытое. И, конечно же, имеющее зачастую совсем не те политические составляющие, которые позволили бы опереться на историческое нестяжательство ревнителям российской державности.

Реальные нестяжатели далеко не так безупречны в политическом смысле, как хотелось бы автору данного исследования. И зачастую опираться на них стремятся именно либералы, противники централизованной власти и сильной державности, то есть наши антиподы.

Православного святого, Преподобного Нила Сорского (1433–1508), крупнейшего идеолога реального православного нестяжательства, русские либералы-славянофилы уже во второй половине XIX века окончательно зачислили в ряды своих духовных предшественников. А в ряды врагов своих они зачислили противника нестяжателей святого Иосифа Волоцкого (1439–1515).

Когда я говорю о либералах-славянофилах, то рискую вызвать у читателя идеологическую оторопь. Потому что сегодня, да и в течение всего постсоветского периода, либерал — это обязательно западник. Но в XIX веке всё было совсем не так. Или, как минимум, не совсем так.

Империя Романовых восхваляла Петра I как западника, создавшего мощное государство. Славянофилы, отрицавшие безусловную благостность петровских реформ, находились в силу такого отрицания в оппозиции к романовской империи. А сторонниками имперской мощной государственности становились именно многие западники того времени. Они-то в определенный период и занимали жестко консервативную, охранительную, прозападную позицию, противопоставляя себя славянофильским либералам, пытавшимся обнаружить в допетровской истории некое противостоящее Петру демократическое народное славянофильское содержание.

Потом всё изменилось в связи с ориентацией западников не на Петра с его державной остервенелостью, а на западные демократические институты, порождающие ослабление этой остервенелости. Но в определенный период славянофильство и либерализм вполне себе сочетались, а не противостояли друг другу. Конечно, если речь идет о либерализме достаточно специфическом.

Именно этот славянофильский либерализм прославлял Нила Сорского как идеолога нестяжательства, сближая его взгляды с ересью жидовствующих, выставляя его последователей как врагов Ивана Грозного и других централизаторов, обнаруживая в нестяжательстве стремление к сближению с греками в противовес обособительности той Русской православной церкви, которая настаивала на своем главенстве над греками.

Одним словом, историческое нестяжательство — это совсем не простое явление, причем настолько недораскрытое, недообсужденное, что сопрягать его с чем-то для него достаточно чуждым (с советским нестяжательством, например) — дело очень рискованное. Но и игнорировать особую русскую традиционную нестяжательность как ту почву, на которой взросла самая разная антикапиталистичность, включая антикапиталистичность коммунистическую, советскую, — тоже не следует. Потому что есть в русском православии, народном в первую очередь, особый нестяжательский дух. Ну есть он, сколько ни выставляй контраргументов в пользу его отсутствия.

Колоссальная сила нестяжательской духовной русской традиции позволила России стать цитаделью антибуржуазного коммунизма.

По существу, единственный настоящий коммунистический уклад, причем уклад оригинальный, без заимствований, возник в Советской России, СССР. Причем прежде всего у русских.

Восточно-европейские сателлиты СССР создавали нечто вторичное по отношению к советскому укладу. Причем не просто вторичное, а вторично-неубедительное.

Неевропейские как бы коммунистические государства (Китай, Вьетнам, Северная Корея, Куба) создавали, в отличие от восточно-европейских сателлитов СССР, нечто, конечно же, по преимуществу эпигонское, но достаточно убедительное. Да и не вполне эпигонское. Потому что для этих государств левая, коммунистическая идея была одновременно идеей национально-освободительной. Там, где эти идеи плотно сплелись, как бы коммунистический (социалистический, просоветский) уклад был достаточно убедителен для населения. Потому-то население и не отказалось от него после краха СССР. В отличие от населения восточно-европейских государств и советских окраин.

Впрочем, вопрос о стяжательстве и нестяжательстве намного шире, нежели та его христианская редакция, которая обычно рассматривается.

Там, где азиатские религии (буддизм, даосизм, индуизм и даже ислам) порождают народные политические движения условно левого толка, эта не чуждая религиозности народная левизна носит существенно нестяжательский характер, то есть органически сочетается с ценностями накаленного аскетизма.

Долгое время для советского проекта краеугольное значение имели именно нестяжательские ценности. Потому что стяжательство приравнивалось к буржуазности или к родственному буржуазности мещанству и по этой причине яростно отвергалось, а нестяжательство возвеличивалось. О чем говорит герой «Оптимистической трагедии» Вишневского? Об опасности стяжательства с его культом «моего», культом вещелюбства, как сказал бы Брянчанинов, или мещанского вещизма, как говорили до какого-то времени советские идеологи.

Что прославляли советские писатели и поэты? Нестяжательство!

О чем писал один из таких певцов нестяжательства Борис Абрамович Слуцкий (1919–1986)?

О великом советском нестяжательстве — вот о чем.

Я болезненным рос и неловким,
Я питался в дешевой столовке,
Где в тринадцати видах пшено
Было в пищу студентам дано.

Но какое мне было дело,
Чем нас кормят, в конце концов,
Если будущее глядело
На меня с газетных столбцов?

А дальше — главные строки:

Под развернутым красным знаменем
Вышли мы на дорогу свою,
И суровое наше сознание
Диктовало пути бытию.

Тут очевидна полемика с пресловутым «бытие определяет сознание». Для советского певца нестяжательства Бориса Слуцкого всё обстоит диаметрально противоположным образом. Определяющую роль имеет сознание, причем «суровое». И именно оно диктует пути бытию. Крамольная мысль с точки зрения начетчиков от марксизма. Но цензура пропускает такие стихи! Потому что весь советский проект пронизан этим нестяжательским началом, началом аскетическим, утверждающим приоритет духовного над материальным. И тут что Розов, что Слуцкий, что многие другие. Дух эпохи таков.

Тем, кто способен этот дух уловить, совершенно очевидно, что нестяжательство монашеское, нестяжательство духовное, утверждающее приоритет духовного над материальным, бичующее вещизм, прославляющее полное безразличие к плотским радостям в их банальном тучном, так сказать, стяжательском виде, — создали русские советские коммунисты, взявшие на вооружение принцип «бытие определяет сознание» и осуществившие на деле нечто прямо противоположное этому принципу в его банальном, брутально-плотском истолковании.

Я уже показал, что это истолкование ложно.

Но, во-первых, при всей его ложности, оно существенно доминировало, по крайней мере, с определенного времени.

А, во-вторых, ложно-то оно ложно... Но вряд ли кто-то готов эту ложность превратить в утверждение принципиального красного нестяжательства, заявив, что Маркс был ему привержен ничуть не меньше, чем религиозные проповедники спасительного аскетизма.

Конечно, Маркс сам не был стяжателем. И даже гедонистом его назвать трудно. Он был в существенной степени аскетичен как по необходимости, так и по типу человеческих потребностей. Все его реверансы перед гедонизмом — мол, я человек, и ничто человеческое мне не чуждо — носят не сущностный, а декларативный характер. Знакомство с бытом Маркса, с его представлениями о том, что в жизни драгоценно, а что заслуживает всяческого пренебрежения, неопровержимо доказывают чуждость Маркса всяческому вещелюбству. У Маркса не было возможностей предаваться этому вещелюбству. Он был элементарно беден, что, конечно, не имело никакого отношения к бедности тогдашнего рабочего класса. Маркс был беден так, как подобало быть бедным нонконформисту-интеллектуалу, представителю интеллигентской контрэлиты своего времени.

Ленин был просто аскетом. И это обнаруживается по тому, как он вел себя после завоевания власти, когда перед ним были открыты все возможности. Ленин не только не упивался этими возможностями, он их яростно отторгал. В этом отторжении не было никакой позы. Считается, что люди, у которых возникают медицинские проблемы по части функционирования мозга, начинают становиться охочими до разного рода простейших житейских удовольствий. Ленин, заболев, стал еще более яростно отвергать эти удовольствия и сдвигаться в сторону жизненного аскетизма. На уровне глубочайших человеческих потребностей ему был желанен именно этот аскетизм во всем — включая размеры жилища и простоту обстановки.

Что же касается политической линии, проводимой Лениным, то приоритет аскетизма в рамках этой линии — несомненен.

Что такое ленинский партмаксимум? Это правовая регуляция максимального месячного оклада, введенная для партийных советских руководителей. Введена она была по личному настоянию Ленина. Узаконена — декретом ВЦИК от 23 июня 1921 года. Согласно этому декрету, зарплата ответственных работников не должна была превышать 150 % от уровня средней заработной платы в подконтрольных им учреждениях и предприятиях. Этот же декрет не позволял руководящему составу искать дополнительных заработков на стороне.

Отмена партмаксимума произошла на деле в конце 1929 года. Официально это было оформлено секретным постановлением Политбюро от 8 февраля 1932 года.

Евгений Самуилович Варга (1879–1964) — выдающийся марксист, основатель Института мирового хозяйства и мировой политики. Он возглавлял этот институт до 1947 года. Позиция Варги по многим вопросам коммунистического строительства носит отпечаток того, что можно назвать «либерально-коммунистической фрондой». Но в этой фронде нет ничего от злопыхательства. Нет никаких оснований считать Евгения Самуиловича потаенным антикоммунистом или потаенным сторонником некоего правого крена, согласно которому необходимо хотя бы в небольшой степени сблизить капитализм и коммунизм.

Скорее, Варга симпатизировал председателю Мао Цзэдуну с его представлением об аскетизме, чем каким-нибудь буржуазным уклонистам. Как бы там ни было, этот блестящий марксист, профессионал, которым восторгался Сталин в связи с верностью даваемых Варгой стратегических прогнозов, в конце жизни, то есть на стыке хрущевской и брежневской эпохи, пишет следующее: «Никогда у нас не говорилось и не писалось так много о «коммунистической морали», о формировании «коммунистической личности», как сейчас. Никогда не было таким вопиющим противоречие между официально провозглашенной идеологией и действительными отношениями между людьми, как сейчас...

Построение общества исключительно на принципе «вознаграждения по труду», то есть на корысти спустя 46 лет после Октябрьской революции (то есть в 1963 году — С.К.) ведет к глубокому моральному разложению советского общества...

Можно ли наполнить принцип распределения по труду коммунистическим содержанием? Вообще — совместим ли на долгий срок принцип собственности с социализмом?»

Приведя эти слова Варги, еще раз оговорю, что не считаю позицию Варги по многим вопросам некоей абсолютной истиной, записанной на безусловных коммунистических скрижалях. Но это авторитетная позиция!

Так все-таки как связан классический коммунизм в его марксистском варианте с тем, что я здесь назвал «коммунистическим нестяжательством»?

Ведь что говорит в пьесе Розова особый, партийно-начетнический по форме и циничный по своему человеческому содержанию коммунистический стяжатель Леонид, возражая коммунистическим нестяжателям? Напоминаю, он говорит о том, что коммунистическое нестяжательство осуждено, а коммунистическое стяжательство поднято на знамя. Конкретно говорится следующее: «Политика нашего государства в этом вопросе совершенно ясна — максимальное удовлетворение нужд трудящихся. Я думаю, вы здесь заблуждаетесь, Клавдия Васильевна».

Коммунистическую, скорее всего не имеющую партбилета нестяжательницу Клавдию Васильевну ставят таким образом на место, адресуясь к новой, уже откровенно стяжательской коммунистической доктрине. И никакой подтасовки тут нет. Новая, постсталинская коммунистическая доктрина носит откровенно стяжательский характер. Но только ли постсталинская доктрина благоволит коммуностяжательству?

(Продолжение следует.)