О коммунизме и марксизме — 113
5 мая 2018 года исполнилось 200 лет со дня рождения Маркса. В этот день я начал подготовку к написанию очередной главы данного исследования. Передо мной встал вопрос о том, надо ли ввести этот юбилейный момент в то, что предстояло обсудить в этой главе, или же надо прервать ненадолго обсуждение фундаментальных вопросов, осуществляемое в данном исследовании, и написать статью по поводу юбилея.
То, что я не сделал ни того, ни другого, как ни странно, связано еще с одной праздничной датой — очередным Днем Победы. Почему-то в преддверии празднования Дня Победы у меня возникло особо тягостное ощущение несоответствия того, как будет праздноваться этот святой для меня день, с тем, что происходит в мире.
Говоря о происходящем в мире, я имею в виду не очередные оранжевые революции, санкции, бомбардировки или состав нашего правительства. Происходящее в мире ощущается мною как система перемещений каких-то странных предметов или людей, или совокупность вскипаний и остываний каких-то странных субстанций. Всё это: перемещения, вскипания, остывания — происходит как бы в еще не состоявшемся будущем, в этом смысле происходящее находится по ту сторону сегодняшней реальности. Оно не трансцендентно в обычном смысле этого слова, поскольку в данном случае речь идет о выходе не за пространственные границы в некую потустороннюю реальность, а о выходе за временные границы.
Такой выход является для меня неотъемлемой чертой настоящего прогнозирования, основанного на предощущении будущего. При этом такое предощущение связано с особым видением делания этого самого будущего. Ты живешь в настоящем, а будущее делают. И видишь ты это не как передвижение войск или обсуждение смены биржевых котировок, а как систему странных снов, в которых что-то странное меняет местоположение, приобретает другую температуру, вянет, расцветает, собирается, распадается.
Эти довольно странные — не частые, но и не редкие — прогностические инсайты являются неотъемлемым, хотя и не определяющим элементом моей духовной жизни. По-настоящему я начал доверять им после того, как началась перестройка. Где-то с конца апреля этого года нечто подобное снова стало происходить. В каком-то смысле происходящее отдаленно напоминает причитания макбетовских ведьм: «А я подую в решето. — Благодарю тебя за то». С той только разницей, что никто не причитает, никакие ведьмы не появляются. Но при этом нечто, повторяю, наползает и отползает, вспухает и опадает, соединяется и распадается.
Я никогда не доверяю таким инсайтам, тем более что они достаточно редко переходят во что-нибудь более внятное. Но и игнорировать их появление я считаю неправильным. Потому что инсайты эти как бы сигнализируют мне о невозможности простого развития тех интеллектуальных построений и форм человеческого поведения, которые были эффективны на предыдущем этапе.
Инсайты как бы извещают о необходимости смены подхода. Я в этом не вижу ничего сверхъестественного. Эти инсайты — не голоса, не откровения. Они всего лишь оформление неких накапливающихся размышлений, ощущений, поступающих разнообразных данных, тех несомненных связей, которые возникают между этими данными и всем остальным. И требуют они вовсе не разрыва с прошлым и перехода на принципиально новые рельсы, а каких-то корректив, порой достаточно скромных, которые необходимо сделать, потому что, не сделав их, окажешься в капкане собственной инерционности.
Помню, как на последнем курсе обучения в Геологоразведочном институте я со своими товарищами по студенческому театру завершал очередной наш театральный сезон. Мы убрали небольшой зал, в котором репетировали и показывали спектакли, сложили правильным образом оборудование, закрыли подвальное помещение и вышли в парк. Был светлый майский день. Мои товарищи улеглись на траву и стали релаксировать. Я сел рядом с ними, но почему-то совсем не мог расслабиться. Вместо этого у меня возникло предощущение конца дорогого для меня студенческого театрального пятилетия. Причем не того конца, который очевидным образом маячил в связи с окончанием института. А конца другого, сущностного. И я, и мои товарищи оставались в Москве. Нам еще год предстояло учиться. Мы вполне могли продолжать театральную деятельность так, как продолжали ее очень многие самодеятельные коллективы.
Но у меня возникали и картины этого самого конца определенного этапа моей жизни, и смутные беспокойства по поводу того, что отсутствие моей фундаментальной реакции на конец этого этапа обернется большой бедой. Что если я не отреагирую сейчас, причем не количественным, а качественным образом, то потом реагировать будет поздно. И меня поволочет совсем не туда, куда я планирую. У меня возникали картины будущего моих соратников, лежащих рядом со мной на траве. Картины эти оказались поразительно точны.
Уже через шесть месяцев я превратил большой самодеятельный театр в маленькую экспериментальную театральную лабораторию. Мои ближайшие театральные соратники, ключевые актеры большого самодеятельного театра, в эту лабораторию странным образом не вошли. Впрочем, странно это было для всех, кроме меня. Потому что я твердо знал, что так будет. Более странным было то, что как только я стал осуществлять эту трансформацию, рядом со мной оказались новые люди, обладавшие нужными качествами. Я их не искал, они сами пришли. Кто-то со мной до сих пор, а кто-то выбыл из игры в связи с началом нового этапа.
Но в тот день я осознал, что пора вносить коррективы, что потом будет поздно. Я внес коррективы, и через 15 лет новый скромный эксперимент, по поводу которого все, кроме его участников, разводили руками, говоря, что имеет место очевидная артель «Напрасный труд», кончился созданием полноценного государственного театра.
Вот так и теперь. Что-то мне подсказывало: «Не пиши о юбилее Маркса, сделай паузу. И о 9 мая тоже не пиши, присмотрись внимательнее к происходящему».
Начну с 9 мая. Потому что тогда станет понятнее и тот марксистский сюжет, который я обсужу следом за сюжетом с празднованием очередного Дня Победы.
Сюжет с 9 мая делится для меня на два крохотных обстоятельства, которые я, может быть, и не заметил бы, если бы не было предощущений, говорящих о необходимости особо внимательного слежения за происходящим.
Первое крохотное обстоятельство — изгнание в Перми из колонны «Бессмертного полка» одного из наших сутевцев, осмелившегося принести в колонну красное Знамя Победы. Подчеркиваю, не знамя какой-нибудь из партий, а именно Знамя Победы.
В Москве на главном шествии «Бессмертного полка» было очень много таких знамен. В других городах их тоже было немало. Пермский инцидент в имманентном смысле имеет исчезающе малое значение. Что значит в имманентном смысле? Это значит — инцидент рассматривается как самозначимый и самодостаточный, сугубо локальный факт. Что этот факт калибруется в соответствии с математической пропорцией, в которой числитель — это число пермяков, вышедших на шествие «Бессмертного полка», а знаменатель — общее число граждан, вышедших на это же шествие. При таком рассмотрении и при такой калибровке пермский инцидент исчезает. А мне как аналитику надо сказать: «Не делайте из мухи слона».
Но в том-то и беда, что пермский инцидент не нечто локальное и крохотное. Попытаюсь доказать почему.
Жители Перми ничем не отличаются от других граждан России. Отличия имеют место не между жителями Перми и другими гражданами России, а между пермскими чиновниками и другими чиновниками. В Перми чиновники выкинули из шествия человека с флагом Победы, а в других городах — нет. Но выкинуть или не выкинуть — зависит от решения чиновника.
Почему? Потому что шествие «Бессмертного полка» — это гражданская акция, организуемая и руководимая бюрократией. То есть это шествие — другой вариант первомайской демонстрации в СССР. Нельзя же сказать, что все граждане СССР не хотели пойти на первомайскую демонстрацию. Очень многие хотели пойти. Потому что хороший праздник, весенний день, хочется побыть вместе. Но советская бюрократия организовывала подконтрольное ей мероприятие, проводила репетиции, вводила большую или меньшую обязательность. Словом, она, будучи уже абсолютно мертвой, возглавляла («вдохновляла и организовывала», как это говорилось тогда) нечто еще не окончательно умершее, — советское, ужасно патерналистское общество. Вдохновляя и организовывая это общество (справедливый лозунг, согласно которому партия должна была быть «вдохновителем и организатором всех наших побед», в конце брежневской эпохи уже был трагикомичен, ибо мертвое не может вдохновлять живое), бюрократия (партийная в первую очередь) омертвляла тогдашнее советское общество, еще не до конца умершее, но сильно дрейфовавшее в сторону умирания.
Может быть, нынешняя бюрократия еще не до конца сошла с ума и покамест в меньшей степени регламентирует новую демонстрацию, в чем-то схожую с брежневским Первомаем. А может быть, она уже и сошла с ума до конца, о чем говорит пермский прецедент.
Намного важнее другое. То, что стоявшие в колонне пермяки дали выкинуть из своей колонны человека со знаменем Победы. Категорически настаиваю на том, что их среднеэнергичное возмущение привело бы к тому, что распоясавшиеся чиновники немедленно поджали бы хвост.
Но такого же возмущения, не переходящего черту законности, достаточно было бы для того, чтобы вороватые директора не свертывали работу заводов и фабрик в 90-е годы, ссылаясь на приватизацию. Мне рассказывали о директоре, который свернул работу животноводческого эффективного предприятия, пустив под нож весь скот, включая молодняк, и одновременно уведомив 90% рабочих о том, что они уволены.
Одна из пожилых работниц, отдавших предприятию всю жизнь, прошла мимо директора и сказала: «Этот молодняк к тебе на том свете будет приходить». Это была благородная фраза. Но если бы работница вместо этого чуть-чуть прижала директора, и ее поддержал коллектив, то очень быстро сдулись бы бандиты, пускавшие предприятие под нож ради мгновенного блатного обогащения. И для этого не нужно было революционной свирепости.
Я не раз говорил своим соратникам: «Окончательно сокрушить нашу ювенальную бюрократию можно одним способом — послав всю ее в Чечню для осуществления там радикальных действий по изъятию детей». Такие мои слова являются очень и очень горькой саркастической метафорой. Любая такая метафора призвана высветить крупное общественное неблагополучие. По поводу таких неблагополучий Василий Макарович Шукшин с горечью говорил: «Что с нами происходит?..»
Пермяки на шествии 9 мая, обнаружив, что бюрократия запрещает нести флаг Победы, не захотели или не смогли проснуться. Или и не захотели, и не смогли. Не в государстве дело и не в его бюрократии, а в обществе. Народ и партия вновь едины в своем желании умереть. Но партия (я имею в виду элиту, она же — номенклатура), в прошлый раз, умерев в качестве силы, защищающей народ, воскресла в виде особо ядовитой разновидности антинародной капиталистической гадины. А народ побрел на помойки. Что произойдет в этот раз?
Какие-то сегменты нынешней номенклатуры станут новыми полицаями при новом оккупационном режиме, какие-то войдут в сообщество инонационального богатого населения тех или иных стран (горькая, но сытная роль). Что будет с народом? Его ликвидируют вместе с государством. На этот раз ликвидируют окончательно. Потому что без государства данный народ жить не может, а построить с государством правильные, не патерналистские, а гражданские отношения, не хочет, не умеет и так далее. Страна огромна. Без мощного государства она становится медузоподобным социальным телом, которое, в отличие от медузы, абсолютно беззащитно.
Я не могу сказать твердо, что бы я сделал, если бы меня выкинули из шествия «Бессмертного полка», как пермского сутевца. Но, наверное, я бы пошел вместе с немногочисленными своими сторонниками под красным знаменем Победы, праздновать Победу по-своему. Наверное, я бы даже один пошел так праздновать. Причем обязательно с красным знаменем Победы.
Но, во-первых, я и про себя-то говорю «наверное».
А, во-вторых, чтобы так идти, надо иметь не обычную, а особую веру. Ту, которую имел герой горьковской «Матери» Павел Власов. Нынешнее государство не так кровожадно, как Российская империя. Никто бы меня, если бы я так себя повел, не отправил бы ни на эшафот, ни в тюрьму. Скорее всего, вообще бы этого не заметили или, пожав плечами, сказали: «Придурок». Но я, поступив так, причастился бы чего-то, хотя бы отдаленно напоминающего полноценное искупление. И причастившись к этому, вступил бы в диалог с другим берегом (помните, у Твардовского: «И, кроясь дымкой, он уходит вдаль, Заполненный товарищами берег»). Но для этого как минимум надо верить: а) в спасительность праведного действия, осуществляемого хотя бы одним человеком (например, я в это верил, принимая участие в передачах «Суд времени»); б) в мертвых; в) в то, что не в силе бог, а в правде; г) в то, что правда бывает только полноценной и окончательной (в это, например, свято верил Ленин).
Современная молодежь по многим причинам в это не верит. Она не верит в себя, в правду, в народ и в историю. А раз она в это не верит свято, то она слаба. Речь идет о духовной слабости. Как можно думать о ней или страдать о ее отсутствии, если не веришь в дух? Верил ли во всё это Маркс?
Задавая этот вопрос, я как бы начинаю переходить к основной теме. Но только начинаю. Потому что считаю необходимым поделиться с читателем с еще одним личным впечатлением.
Я родился в Москве и очень люблю Москву. Но то, во что ее превратили, вызывает у меня огромную горечь. И поэтому, когда в маленьком поселке Александровское была создана коммуна «Сути времени», я с радостью начал приезжать на 9 мая праздновать эту святую дату вместе с коммунарами.
А коммунары — вполне разумно — не хотят отрываться от народа и потому празднуют эту дату вместе с жителями поселка Александровское.
В Александровском нет бюрократии на пермский манер, регламентирующей, какие знамена носить. В Александровском шествие «Бессмертного полка» носит незатейливый и малочисленный характер. Жители поселка несут фотографии своих родных, воевавших в годы Великой Отечественной войны. На фотографиях очень простые лица. И вся тайна — в этих лицах. Потому что люди с этими лицами сумели победить силу, невиданную в истории и по своему масштабу, и по своей темной энергетике.
Кстати, большой вопрос — понимал ли Маркс, что такая сила может возникнуть то ли внутри капитализма, то ли уже по другую сторону него, и что пролетариат просвещенных стран спасует, смирится перед этой огромной зловещей силой.
Не смирились советские граждане, которых во всем мире именуют русскими (и это справедливо). Не смирились люди с такими лицами, которые глядят с фотографий при шествии «Бессмертного полка» в маленьком, почти убитом поселке. Почти убитом хотя бы потому, что школа почти пуста. Но не только поэтому.
Как бы малочислен ни был поселок, он больше коммуны. И его жители живут на этой земле не 5 лет, а поколениями. Поэтому коммуна всегда трепетно относилась к жителям. Но это не означает, что надо закрыть глаза, заткнуть уши, отключить мозг и не следить за тенденциями, которые выявляются, в том числе, и 9 мая.
Первая тенденция — «скорбизм».
9 мая — это праздник Победы. Конечно, это праздник со слезами на глазах. Но это праздник. Налицо тенденция — не насаждаемая злыми прозападными либеральными силами (их в Александровском нет), а доставляемая в провинцию невесть каким образом — по телевидению, прежде всего, но и не только, — не сочетать победительную радость со скорбью, а упиваться одной лишь скорбью. Эта тенденция является очевидным наследием советского брежневизма.
24 июня 1945 года в Москве состоялся фантастический по своей силе парад победителей, в котором новая советская победительность органически сочеталась с древнейшими традициями военных триумфов.
Потом была 20-летняя пауза. День Победы стал вторым по значимости национальным праздником именно при Брежневе, начиная с 1965 года.
В 1967 году Брежнев лично открыл Могилу Неизвестного Солдата. В течение всего брежневского периода День Победы праздновался всё более пышно и всё более официально.
Это брежневское победительное крещендо не сводилось к типу празднования святой и великой даты, каковой для каждого из нас было и будет 9 мая. Имело место еще и культурное крещендо. Снималось очень много военных фильмов разного качества — иногда высокого, иногда и не очень.
Внутри обсуждаемого мною победительного крещендо с годами нарастала плаксивость, свойственная и самому Леониду Ильичу, и его окружению и номенклатуре, которая всё больше жирела и теряла мобилизационный запал, всё больше тяготела к мирному комфорту и всё больше теряла воинскую суровость. По этому поводу ходили соответствующие частушки, возможно, и диссидентские, но что-то отражавшие в сути происходящего. Постепенно унылость и сентиментальность становились если не злокачественными, то как минимум специфическими до крайности.
Война описывалась как ужас, который не должен повториться, как совокупность утрат, которые рассматривались только в качестве таковых.
Уже в самом конце брежневской эпохи, конкретно в 1981 году, вышел фильм о советских солдатах, служивших на границе с Манчжурией. Фильм назывался «Приказ: огонь не открывать». Это была очередная дань брежневскому победительному крещендо. Ничего плохого в этом фильме нет. Фильм как фильм. На фоне сегодняшней кинобездарности любой советский фильм — это почти шедевр. Фильм заканчивался сообщением о Победе. Под звуки песни «Если б не было войны» солдат идет от могилы к могиле. Где-то кладет цветы, где-то просто скорбно стоит. В финале фильма салют.
Слова песни «Если б не было войны» были написаны Игорем Давыдовичем Шафераном, учеником Михаила Аркадьевича Светлова. Музыка к этой песне написана Марком Анатольевичем Минковым, учеником Арама Ильича Хачатуряна. Основным исполнителем этой песни была Валентина Васильевна Толкунова, советская певица, звезда которой взошла в 70-е годы.
Предлагаю читателю рассмотреть текст этой песни отстраненно и в соответствии с моей концепцией победительного крещендо. Собственно говоря, ничего плохого в песне нет. Она совершенно профессиональна и сама по себе не тянет на подобное осмысление. Но она же не существует сама по себе. Она существует в контексте краха СССР и тех порою трудноуловимых тенденций, которые начали формироваться задолго до этого краха, породили этот крах и сейчас воспроизводятся почти один к одному (к вопросу о перестройке-2).
Итак, давайте осмысливать, а не ностальгировать. То есть внимательно вчитываться в обсуждаемый нами текст.
Еще до встречи вышла нам разлука,
И всё же о тебе я вижу сны.
Ну разве мы прожили б друг без друга,
Мой милый, если б не было войны,
Мой милый, если б не было войны.
Наверно, я до срока стала старой,
Да только в этом нет твоей вины.
Какой бы мы красивой были парой,
Мой милый, если б не было войны,
Мой милый, если б не было войны.
И снова ты протягиваешь руки,
Зовешь из невозвратной стороны.
Уже ходили б в школу наши внуки,
Мой милый, если б не было войны,
Мой милый, если б не было войны.
Никто калитку стуком не тревожит,
И глохну я от этой тишины.
Ты б старше был, а я была б моложе,
Мой милый, если б не было войны,
Мой милый, если б не было войны.
Повторяю, что вне нового контекста, вне опыта распада СССР, вне роли в этом распаде партийной номенклатуры, а значит, и партии, не сумевшей эту номенклатуру чем-то другим заменить, вне всего того, что я давно называю метафизическим падением и в чем участвовали не только партия, но и общество в целом, к этой песне не надо было бы предъявлять никаких претензий. Но ведь контекст присутствует! И как из песни нельзя выкинуть слов, так нельзя выкинуть контекста из культурного произведения, каковым такая песня является.
Более того, сами авторы песни, да и главная ее исполнительница, не переходят определенную грань. Они не опускаются до вульгарности. Это делают те, кто подхватывая определенную тенденцию, как ее ни назови: сентиментализм, плаксивость или как-то иначе — превращают все эти свойства брежневского победительного крещендо в ресторанную похабель. Можно сказать, что в такую похабель легко превратить всё что угодно. Но это не совсем так. Для того чтобы в это превратить лучшие песни Высоцкого о войне, нужны большие усилия, и материал будет сопротивляться очень сильно. А материал, который я только что предложил читателю, так сопротивляться не будет.
Неоднозначный и очень крупный аргентинский писатель Хорхе Луис Борхес (1899–1986), завершает свой этюд о Минотавре такими строками: «Поверишь ли, Ариадна, — сказал Тесей. — Минотавр почти не сопротивлялся».
Про эту песню тоже можно сказать, что она почти не сопротивляется тому, что я называю ресторанизацией, хотя и не содержит ее напрямую.
Если можно написать: «Какой бы мы красивой были парой, Мой милый, если б не было войны» или «Уже ходили б в школу наши внуки, Мой милый, если б не было войны», то некая метафизическая калитка приоткрыта.
Создатели обсуждаемой мною песни в нее не входят. Но они ее приоткрывают, как и вся брежневская культура. А когда калитка приоткрыта, то в нее входят постсоветские ресторанизаторы, которым ничего не стоит спеть, например: «Ах сколько мы бы съели антрекотов, Мой милый, если б не было войны». Или что-нибудь в этом роде с сожалениями иного характера, интимно-личными в том числе. А почему бы нет? Калитка ведь приоткрыта.
Коль скоро ее приоткрыли при Брежневе, а необрежневисты больше и больше опошляли брежневизм, то стало возможно всё. Например, ресторанная пародия на песню «Если завтра война», в которой говорится: «Если завтра война, надо ль сеять хлеба», и так далее. Мол, надо ли рожать детей, если завтра война. Надо ли работать. И всё это — в ресторанном стиле.
Необрежневизм — не просто вторая редакция брежневизма. Это еще и брежневизм эпохи регресса. Один из инструментов регресса — интернет. Другой — вялость, усталость, отсутствие культурной требовательности. Поселковые организаторы того празднования 9 мая в Александровском, которое я сейчас обсуждаю, хотели, чтобы всё началось с «Реквиема» Моцарта. Почему с «Реквиема»? Потому что жалко погибших. Почему с «Реквиема» Моцарта? Потому что он лучше других «Реквиемов». Они набирают «Реквием» в интернете и попадают на саундтрек культового американского фильма «Requiem for a dream», главным героем которого является наркотик амфетамин.
С трудом удается убедить, что не надо осуществлять такой замены музыки Моцарта на музыку Клинта Мэнселла и других из фильма про наркоманов, в котором несчастные наркоманы под конец ложатся в позу зародышей. Что молодежь знает этот фильм, и она отреагирует соответственно. И что не так трудно найти «Реквием» Моцарта, если хотеть начинать с «Реквиема». На это соглашаются с усталым безразличием: «Ну ладно, действуйте. Хотя впрочем, какая разница?»
Мои описания — не злопыхательство и не частные зарисовки. Время и историческая судьба ставят нас перед трагической дилеммой. С каждым годом эта дилемма всё очевиднее. Она состоит в том, можно ли и должно ли растворяться в нынешнем, всё сильнее и сильнее маразмирующем необрежневизме.
Можно ли это делать даже ради бесконечно нами ценимого национального единства?
Можно ли на пути такого растворения спасти даже то чудовищное постсоветское государство, которое ужасно хочется спасти, потому что альтернативой ему является бесконечно более омерзительная иноземная оккупация?
Если ценой такого растворения можно спасти даже это кошмарное государство, то его надо спасать, жертвуя всем, включая собственные ценности. Но если такой ценой его спасти нельзя, то что надо делать? Притом что речь идет ведь не только о государстве, а об обществе. Которое, в каком-то смысле ужаснувшись содеянному в перестроечные годы, хочет как-то выразить свое «нет» по отношению к грядущему новому распаду, западной экспансии и многому другому. Но это благородное и благое желание общества (что может быть более благим и благородным, чем память о мертвых в шествии «Бессмертного полка») нарывается сразу и на общественную дистрофию, и на предельную омертвелость бюрократии.
Что победит при сшибке этих тенденций? При наличии общественной дистрофии, победит наихудшее. Ну и что же делать?
Обособляться от общества, фыркая по поводу его несовершенства, нельзя. А растворяться в стихии ресторанизации, нытья и бюрократического бреда — можно?
Самое тяжелое в величии Победы (а речь идет о величии, не знающем равных во всей истории человечества) — это культурный разрыв между самим этим величием и тем, как оно воспето.
Погибший на войне советский поэт Павел Коган (человек очень чистый и далеко не бесталанный) по этому поводу писал:
Как мы дышали, как дружили,
Как жили мы, как впопыхах
Плохие песни мы сложили
О поразительных делах.
Кто может быть чище и благороднее, чем Юлия Владимировна Друнина, участница войны, инвалид войны, человек, навсегда обрученный с войной, общественный деятель, бившая тревогу по поводу перестройки, зачем-то поддержавшая Ельцина в августе 1991 года и покончившая с собой в ноябре 1991 года, написав при этом строки:
Ухожу, нету сил.
Лишь издали%br
Помолюсь
За таких вот, как вы,
За избранных
Удержать над обрывом Русь.
Но боюсь, что и вы бессильны.
Потому выбираю смерть.
Как летит под откос Россия,
Не могу, не хочу смотреть!
Можно воевать и совершать великие дела, опираясь на разнокачественную культуру (хотя Эйзенштейн и многие другие — это высшее качество, песня «Священная война» — это высшее качество и так далее). Но нельзя удерживать общество, готовящееся к самоизмене с помощью стихотворения Юлии Друниной «Зинка». Можно сколько угодно восхищаться по поводу Зинки, она же — Герой Советского Союза, санинструктор Зинаида Самсонова. И даже по поводу самой Юлии Друниной. Но для того, чтобы общество не сорвалось в антикультурное пике, нужно нечто другое.
Это другое в Советском Союзе предложил только Владимир Высоцкий. Творчество Высоцкого было последним порывом очень крупной и страстной личности, стремившейся вдохнуть в слабеющее общество главное — большую победительную силу, имеющую в каком-то смысле искупительный характер. Силу, которая, будучи наследником великой военной силы, способна жить самостоятельной жизнью, почитая великий военный подвиг и искупая брежневское бессилие.
Говоря о творчестве Высоцкого, я имею в виду, конечно, его лучшие песни о войне. Они несли в себе силу, несли в себе тоску по большой силе, жажду этой силы и ее почитание. Широкие народные массы, казалось бы, уже полностью обесточенные брежневизмом, приняли Высоцкого. Высоцкий не растворялся в брежневизме и не обособлялся от масс. Своим творчеством он показывает, что можно пройти между Сциллой растворения и Харибдой обособления. Все ханжеские восклицания о зависимости Высоцкого от наркотиков и прочего — что называется «мимо кассы». Не зря ведь было сказано Пушкиным: «Пока не требует поэта к священной жертве Аполлон».
Вопрос не в этом «пока», а в факте священной жертвы.
Вопрос не в ее буквальности, а в примере.
А главный вопрос — в нашем искуплении краха СССР и всего, что за этим последовало. Понимаете? В искуплении! Не в почитании только (оно безмерно лучше хулы, но не достаточно), а именно в искуплении. Нам нужны искупительная жизнь, искупительное творчество, искупительная коллективность, искупительная яростность самовосхождения, искупительная безжалостность к себе и искупительная любовь к своему народу.
Нам нужно добраться до священных источников, в которых содержится искупительная сила. Нам нужно искупительное понимание Маркса, а не какое-то понимание вообще. Нам уже не нужны и панегирики Марксу, особенно дежурные необрежневские. Мы могли бы праведно жить без некоей предельной яростности и окончательности. Но искупить произошедшее без этой предельной яростности и окончательности мы не можем. А значит, мы должны добраться до них.
Поздравляю с праздником великой Победы, товарищи! Восславим этот великий праздник и подумаем, как внести коррективы в наше празднование этой великой даты.
Поздравляю с праздником 200-летия со дня рождения великого страстного гения, сражавшегося против конца истории — Карла Маркса! И опять же, подумаем об искупительном отношении к тому, что было принесено в мир этим гением.
Вглядимся в происходящее, в самих себя и в безальтернативность именно искупительного пути, именно искупительного отношения к Марксу и великой Победе.
До встречи в СССР!