Сегодня мы живем в криминально-буржуазном обществе с соответствующими понятиями и представлениями. Однако откуда они взялись? Разговоры о том, что это пришло с Запада — бессмысленны, ибо, если бы не было чего-то такого в русском народе, что на это отрезонировало, то как пришло это с Запада, так бы и ушло. Но оно не ушло. 

Как русские сохраняют самих себя в условиях бандитского капитализма?

Илья Ефимович Репин. Иди за мной, Сатано
Илья Ефимович Репин. Иди за мной, Сатано

Сегодня мы живем в криминально-буржуазном обществе с соответствующими понятиями и представлениями. Однако откуда они взялись? Разговоры о том, что это пришло с Запада — бессмысленны, ибо, если бы не было чего-то такого в русском народе, что на это отрезонировало, то как пришло это с Запада, так бы и ушло. Но оно не ушло.

Вроде бы этой буржуазности не должно было быть в СССР. Однако если посмотреть, например, фильм Рязанова «Гараж», а он, напомню, был снят в 1979 году, то видно, как уже тогда, а на самом деле еще раньше постепенно начинала побеждать идеология мещанина. Не ухватил бы Рязанов что-то существенное из той социальной реальности, не были бы его фильмы столь популярными.

Но что же получается? Если уже со времен СССР начинала побеждать мещанская идеология, а в 91-м году она стала полноправной хозяйкой, отбросив даже дежурные обязательства, связанные с построением социализма (про коммунизм я уж вообще молчу), то получается, что «песенка спета». Мы навсегда погрузились в мещанско-криминальную трясину. Однако мы видим, что это не до конца так. Россия до сих пор, уже далеко не являясь СССР, почему-то стоит у всех «поперек горла». Причем ее враги прежде всего недовольны ее «культурным ядром», которое, несмотря на все ужасы перестройки, умудрилось сохраниться. Не мещанское же это ядро, не так ли? Поэтому я предлагаю приглядеться к тому, как сочеталось формирование буржуазности внутри советского общества с сохранением этого самого «ядра».

Моя бабушка всю жизнь преподавала историю в школе. Однако после перестройки она неоднократно восхищалась тем, как кто-то из знакомых стал, наконец, «работать в банке». После такой констатации обычно наступала многозначительная пауза, подразумевающая, что слушающие должны восхититься достижением этого «предела мечтаний». Однако сама она и в жизни, и в других своих речах придерживалась каких-то совершенно других установок. Их-то она и передавала и мне, и другим.

Другая моя бабушка, к сожалению, ныне покойная, была ветераном войны, родилась и выросла в деревне. Она тоже была склонна говорить нечто, скажем так, крайне практичное и испытывать восторги по поводу успеха в бизнесе у наших родственников. Однако и она в реальной жизни на самом деле жила иначе и никогда бы не смогла заниматься никаким бизнесом, и тем более бизнесом со спецификой «лихих 90-х».

Думаю, что мои бабушки не сильно отличаются в этом смысле от других бабушек. Это определенное поколение, которое застало еще ту, сугубо антимещанскую и идеалистичную эпоху СССР наряду с теми тяготами, которые преодолевала страна во время войны и после ее окончания. Но при этом это поколение застало и период омещанивавшегося СССР, потом перестройку, а потом и постперестроечный период. В итоге мы наблюдаем некую двойственность, которую это поколение передало нашим родителям, а потом наши родители передали нам.

С одной стороны, надо жить честно, а с другой стороны, — бизнес это хорошо. Причем это «хорошо» — без обсуждения специфики того, в чем, собственно, бизнес заключается. Но эта же двойственность со свойственными ей «фигурами умолчания» распространяется на всё на свете.

Особенно, на мой взгляд, эту двойственность видно на примере отношения наших так называемых либералов к представителям полиции. Полицейские не с Луны к нам прилетели. Они русские постсоветские мужики, хотя и со своей профессиональной спецификой. Но определенный либеральный контингент относится к ним так, как будто представителей органов правопорядка специально выращивали в инкубаторах для выведения человеконенавистников.

Общаясь с полицейскими и наблюдая за тем, как это делают люди иных взглядов и установок, я понял, что эти «другие» заранее отказываются видеть в полицейских людей. Если не брать во внимание случаи, когда полицейский оказывается мерзавцем или вымогает взятку «по беспределу», то в большинстве остальных ситуаций виновниками конфликтов и неправовых действий выступают именно те, кто изначально специфически смотрит на человека в форме. Если изначально все модели поведения выстраиваются, исходя из того, что перед тобой не «человек в погонах», а «прислужник тоталитарного режима», то немудрено, что после демонстрации таких установок эти самые «люди в погонах» часто отвечают взаимностью.

Но что значит относиться к людям «по-человечески»? Это означает учитывать ту двойственность, с которой я начал. Есть формальная сторона вопроса — к тебе подошел представитель правоохранительных органов, который действует в рамках закона. И есть неформальная сторона — к тебе подошел «человек в погонах», у которого есть свои внутренние установки и многое другое. Если сознательно делать вид, что этих человеческих установок как будто не существует и не должно существовать, то есть вести себя так, будто перед тобой не полицейский, а робот, то неудивительно, что человек внутри этого «робота» начинает восставать и использовать для этого все как законные, так и не вполне законные методы.

Я не хочу воспевать эту двойственность и понимаю, что за тем, что она оберегает, скрывается далеко не только нечто прекрасное. Понимаю также и то, что пока существует эта двойственность, ни о какой полноценной жизни речи идти не может. Но я понимаю и другое — эта двойственность сохраняет Россию. Через все мещанские наслоения позднего СССР, через все ужасы перестройки и постперестройки мы умудряемся до сих пор сохранять нечто такое, что не совпадает ни с мещанством, ни с криминалом, ни с буржуазностью, ни со всем остальным, что мы по факту имитируем. Я не знаю, и вряд ли кто-либо знает, в каком состоянии находится эта «глубинная Россия», но я знаю, что она есть, причем убеждают меня в этом и наши враги, которые столь яростно бесятся насчет треклятого «русского ядра». Они понимают, что пока оно существует — Россия будет жить.

4 ноября 2016 года Станислав Белковский, тот самый, который мечтал в 2014 году, чтобы ядерный флот США ударил по Севастополю из Бахрейна, в эфире телеканала «Дождь» сказал нечто, заслуживающее особого внимания.

«Заратустра важен для России постольку, поскольку русское сознание тотальное… которое абсолютно предано крайностям. Да ведь? Русский человек готов порвать на груди рубашку и закрыть амбразуру дзота, но только он не готов вовремя платить налоги и выбрасывать мусор».

Белковский сразу говорит о том, что его не устраивает не абы что, а «русское сознание» с его «тотальностью». И продолжает:

«Как говорил Константин Леонтьев, наш великий консервативный мыслитель: русский человек может быть святым, но не честным. Это наша главная проблема. Этим, собственно говоря, мы отличаемся от европейцев, для которых главная основная, основополагающая идея это „банальность добра“. Что не нужно быть героем. И гением быть не нужно. Именно нужно вовремя платить налоги, воспитывать детей и выбрасывать мусор в нужное место и в единственно необходимое время. Поэтому зороастризм ближе генетически русскому народу, чем христианство, потому что зороастризм подразумевает наличие начал добра и зла, в то время как в христианстве зло бессубъектно. Зло — это просто отсутствие добра. В зороастризме есть Ахурамазда или Ормузд, который собственно дал священное писание Заратустре, и есть Ариман — его противоположность, равносубъектный ему. В христианстве этого нет. Дьявол не равносубъектен господу. И эта идея не вполне понятна русскому сознанию. И пока она не будет ему понятна, русский народ не станет христианским по-настоящему. Вот когда мы проведем реформы РПЦ, московского патриархата путем ее ликвидации…»

Отдельный вопрос, кто такие «мы», которые хотят ликвидировать Московский патриархат. Но главное, что этих «мы», в лице Белковского, не устраивает, что русское сознание вместо идеи «банальности добра» и специфической нормативности предпочитает то, что порождает героев, гениев и святых. Кстати, а о какой церкви говорит Белковский, коли не нужны ни гении, ни герои, ни святые? А распятый Христос — это «банальное добро»? С дуализмом добра и зла, который в русских заложил зороастризм, надо разбираться отдельно, а вот то, что либо «банальность добра», либо христианство — очевидно. Как очевидно и то, что Белковскому и Ко мешает именно героическое начало, которому он пытается противопоставить начало мещанское. Русские так до конца и не стали мещанами — вот что бесит Белковского.

23 июля 2016 года на том же «Дожде» Наталья Синдеева брала интервью у ныне покойного культуролога Даниила Дондурея. Сначала Дондурей говорит о том, что русские никак не могут понять, что они все равно проиграют:

«Мы не можем победить мир. Мы все равно отступим. Мы еще не созрели… поскольку нет серьезных дискуссий на эту тему. Чтобы понять, что мы никогда не сможем победить».

Посетовав на отсутствие «серьезных дискуссий» на тему скорейшей капитуляции, Дондурей цитирует слова Андрея Кончаловского:

«Что делает государство? Сохраняет территорию и Арктику, чтобы потом передать ее китайцам и больше ничего…»

По сути, эти слова — прямая перепевка нацистского «русс, сдавайся». Но как Дондурей видел борьбу с тем, что мешает России капитулировать? В том же интервью состоялся следующий диалог:

Дондурей: «Какой-нибудь американец, он что думает, примерно то же самое делает, и то же самое и говорит. Российский человек уже в четыре года плюс потрясающе знает, что думать можно одно, говорить другое, делать третье и использовать в тридцати контекстах, чтобы глупую мамашу обыграть и выйти на улицу поиграть с ребятами. Или отвернуться…»

Синдеева: «Как это происходит?»

Дондурей: «Это творчество».

Синдеева: «Это потому что мы творческие?»

Дондурей: «Мы очень творческие, потому что мы живем в двойных стандартах. Мы с детства живем в двойных стандартах».

Синдеева: «Сколько лет нужно на перекодировку?»

Дондурей: «Я не знаю, потому что для того, чтобы начать перекодировку, нужно понимать, как устроена система, какие шаги нужно предпринять, какие элементы более весомые, какие менее, какая последовательность шагов…»

То есть Дондурей прямо говорит о двойственности русского сознания, хотя и интерпретирует этот феномен в нужную для себя сторону. А потом начинает вместе с Синдеевой обсуждать «перекодировку» и устройство «системы». Причем, по Дондурею, было бы неплохо, если бы «перекодировкой» системы русской культуры занялась власть во главе с ее лидером:

«Он (лидер — прим. авт), или кто-то рядом с ним должны понимать как это (система — прим. авт) устроено. Моя гипотеза или ответ… мы не знаем до сих пор, как это всё здесь устроено…»

Ну и слава богу, что такие люди, как Дондурей, до сих пор не понимают, «как это всё здесь устроено». Однако он схватывает очень многое, и в том числе ту двойственность, с которой я начал. Он считает, что под маской респектабельного поведения и слов скрывается ребенок, который «творческий» потому, что придумывает все возможные способы, чтобы пойти поиграть с ребятами и обмануть маму. Это утверждение Дондурея — двояко. С одной стороны, под маской респектабельности действительно может скрываться многое, и в том числе этот «ребенок», который на самом деле далеко не так мил, как это пытается преподать Дондурей. С другой стороны, он нагло лжет о природе творчества. Приведу пару цитат из статьи выдающегося философа-марксиста Эвальда Ильенкова «Об эстетической природе фантазии»:

«Гораздо труднее отличить свободное воображение от произвола воображения, от каприза воображения; с произволом свободу путают чаще всего, и не только в искусстве, но и в политике, и в социологии. Понимание свободы как личного произвола лежит в основе всей буржуазной идеологии, в частности, и в основе ее эстетики, понимания свободы художника, свободы воображения и фантазии. Поэтому различие свободы и произвола имеет не только эстетически теоретическое значение, но и огромнейшее значение в плане идеологической борьбы в области эстетики и искусства».

Именно этот произвол имеет в виду под «творчеством» Дондурей. Ильенков продолжает:

«Надо сказать, что действительно большие художники (даже буржуазного мира) эти вещи никогда не путали. Протестуя против понимания художественной фантазии как капризной игры личного воображения, великий Гёте говорил, что эта форма фантазии свойственна лишь плохим художникам, а художественный гений определил как интеллект, „зажатый в тиски необходимости“, имея при этом в виду совокупную, интегральную необходимость развития человечества. На деле капризный произвол воображения заключает в себе столь же мало свободы, как и действие по штампу. Крайности, как давно известно, сходятся».

То есть произвол от творчества отделяли все великие художники и, надо сказать, все культурные люди, включая и Дондурея, который всё прекрасно понимает. Это не марксистская «заморочка» Ильенкова, а аксиома культуры. Что же касается «тисков необходимости», то, как мы видим, Гёте говорил совсем не о воображении ребенка, пытающегося сбежать от мамы, а о цели, ради которой осуществляется творческий процесс. Целью же этой была «интегральная необходимость развития человечества». Это подлинная свобода «для», могущая породить великое творчество, а не свобода «от», которую сознательно пропагандирует Дондурей, ибо подлинное русское творчество для таких, как он, является главным ночным кошмаром.

Однако Дондурей весьма умен и не всё тут подтасовывает. Действительно, в рамках буржуазного модерна накапливается взрывчатка, причем примерно по той модели, которую предлагает Дондурей. Озверевающий от отсутствия смысла и бесконечных регламентаций и законов человек действительно начинает хотеть сбежать от такой «мамы», и бежит он ясно куда — в зверя.

Но Дондурей не рассматривает модель, согласно которой ребенок может действительно искренне захотеть заниматься с мамой. (Кстати, сам Дондурей неужто получил все свои знания только для того, чтобы побыстрей сбежать? И если он хотел сбежать, то куда?) А что если занятия с мамой и общественная жизнь будут иметь для «ребенка» смысл, который будет ему нужен? Но Дондурей специально рассматривает сценарий, в рамках которого это невозможно. А такой сценарий хорошо известен.

В другой своей статье «Что там, в Зазеркалье»? Ильенков пишет, что в рамках буржуазного общества отчуждения искусство раскалывается на две партии:

«Искусство тоже раздваивается внутри себя, расщепляется на две партии, одна из которых тщетно пытается спасти права красоты, не гнушаясь даже подлогом, выставляя напоказ под титулом красоты красивость, этот неполноценный и фальшивый в самой своей сути ее эрзац, а другая, щеголяя своей циничной трезвостью „художественного видения“, прямо хает красоту как фикцию не только архаическую, но и очень вредную своей фальшью, и потому старается вызвать „художественное наслаждение“ уже не видом красоты, а выставленным напоказ зрелищем гноящихся язв („как прекрасно и живописно!“, „какое удивительно смелое сочетание красно-мясного цвета с лимонно-оливковым!“)»

То есть консерваторы, пытаясь защитить красоту, начинают прилежно делать уроки с мамой, не видя в этом никакого иного смысла, кроме прилежности. Такое «творчество» порождает только фальшивки и лубок. Постмодернисты же бегут от мамы и предлагают нам полюбоваться плодами произвола своей фантазии, такими, например, как «Унитаз» Ильи Кабакова. Вам какой манер схождения с ума больше нравится — консервативный или либеральный? Собственно, в рамках отсутствия смысла и общества отчуждения других путей не существует, кроме одного…

Дондурей, прекрасно понимая, что, как справедливо утверждает Ильенков, «крайности, как давно известно, сходятся», и что такой консерватизм и такой либерализм — лишь две грани одной несвободы и «действия по штампу», хочет от русского сознания только одного: чтобы оно окончательно выбрало одну из этих партий. А для осуществления такого выбора необходимо избавиться от двойственности. Ибо пока мы ее придерживаемся, мы до конца не совпадаем ни с одним, ни с другим. Эта наша «ненормальность» — способ выживания и сохранения смысла в условиях общества отчуждения. Дондурей же и ему подобные мечтают нас сделать, наконец, «нормальными», чтобы мы говорили и делали то, что думаем, и наоборот. Но в условиях разлагающегося модерна это означает слияние с одной из двух крайностей, что является просто капитуляцией.

Я хочу, чтобы мы, наконец, стали делать и говорить то, что думаем. Однако если это совпадение случится в условиях бандитского капитализма, то мы станем думать и действовать как бандиты. Поэтому эту двойственность в массовом порядке можно не по-капитулянтски устранить только после того, как восстановится даже не советский социализм, а будет построен коммунизм с полным преодолением отчуждения. Пока же мы живем в обществе отчуждения, мы вынуждены сохранять эту двойственность, позволяющую нам сберечь свое культурное ядро, благодаря которому мы до сих пор живы. Оно же, в свою очередь, требует от нас только одного — своей реализации, то есть построения коммунизма. Если же этого внутреннего требования в нас нет, а есть только «ребенок», мечтающий сбежать от мамы, или же этот «ребенок» победит внутреннее требование внутри нас самих, то тогда всё рано или поздно произойдет по сценарию условного Дондурея.