О коммунизме и марксизме — 83
Невозможно превращать обсуждение марксизма и коммунизма в марксоидные музейные штудии, основанные на фетишизации каждой марксовской фразы. Но невозможно и обсуждение современного марксизма с отрывом обсуждаемого от марксизма реального, марксизма классического образца.
Для того чтобы определить оптимальный тип обсуждения марксизма сегодня, нужно заняться этим самым «сегодня». Что оно собой представляет? Грозит ли нам сегодня фетишизация самого Маркса, каждое слово которого следует по закону этой фетишизации превратить в определенную модификацию слова Божьего? При этом умертвив, высушив, выхолостив.
Кстати, по отношению к реальному слову Божьему это сделать труднее, потому что остается литургия, вера, загадка. А по отношению к светскому тексту легко превратить канонизацию в фетишизацию и далее — со всеми остановками.
Грозит ли нам это сегодня? Нет. Сегодня такая фетишизация самого Маркса уже не является чем-то вроде основной болезни эпохи. Она была этой болезнью в советский период. Да и то, болели этой болезнью достаточно узкие круги так называемых настоящих начетчиков от марксизма. Будучи узкими, эти круги какое-то время имели определенное политическое влияние, по мне, так исключительно вредоносное. Потом они его потеряли.
Имел ли очень образованный начетчик от марксизма Абрам Моисеевич Деборин (1881–1963) политическое влияние даже в середине 50-х годов? Вряд ли. Хотя тогда еще имели место какие-то попытки создать марксистскую теоретическую базу, опираясь на которую, можно куда-то двигать реальную политику. В конце жизни Сталина это еще имело место и странным образом сочеталось с относительной свободой марксистской теоретической дискуссии. А вот после развенчания культа личности было уже не до Деборина и не до его учеников. Политика пошла в другом направлении. А теоретики остались на обочине журнала «Коммунист» и разного рода Институтов марксизма-ленинизма. Обочина выглядела красиво, но все понимали, что это обочина.
К 70-м годам обочина потеряла даже видимость политической значимости. А потом пришел Горбачев, и было сказано, что с теми, кто находится на этой обочине, пора кончать. Конкретно было сказано: «С косолаповщиной пора кончать».
Ричард Иванович Косолапов (род. 1930) — главный редактор журнала «Коммунист» с 1976 по 1986 год, блестяще образованный марксист, автор программы КПСС, принятой на XXVII съезде, объявленный в 1986 году врагом перестройки. Вроде бы про такого человека и ученого, как Косолапов, можно сказать, что всё при нем. И знание марксизма, и идейные убеждения, и моральная неподкупность.
Но, во-первых, до 1986 года положение обязывало. Главный редактор журнала «Коммунист» — это не шутка. Начнешь обсуждать такие-то варианты глубокого обновления марксизма — тебя по головке не погладят.
Во-вторых, оказавшись на этой должности, да и в предшествующий период входя в некую обойму, то бишь в аппарат ЦК, сам себя начинаешь ограничивать. Причем, не дожидаясь столкновения твоей позиции с некими внешними рамками. Ты ограничиваешь себя изнутри. И это сказывается на мышлении, на идейных приоритетах. И тут не до глубокого обновления. Оно тебе самому кажется уже в высшей степени ненужным. Внутренняя цензура заменяет внешнюю и становится второй натурой.
А в-третьих, марксизм — это такая мировоззренческая система, в которой, если эта система не выморочена до конца, политическая практика не должна быть оторвана от политической теории. Теория и практика образуют двуединое целое. Ну и где должна была реализовываться практика глубокого обновления? В КПСС и ее аппарате?
Те, кто сказали в 1986 году, что «с косолаповщиной пора кончать», были предателями, деструкторами, перевертышами. Но что могла противопоставить этому косолаповщина в 1986 году?
Да, были очень живые и умные люди, такие, как Побиск Георгиевич Кузнецов (1924–2000), светлая ему память. И что? Он мог в последний советский период превратиться в идеолога новой волны? Нет, не мог. При этом у него были и смелость, и знания. Но для создания новой волны нужны и определенные общественные предпосылки, и определенный тип организации личности. Такой тип, в котором властность и политическая адекватность сочетаются с тонкостью, смелостью, глубиной.
Не было, прежде всего, общественных условий. Да и личность формировалась отнюдь не в отрыве от существовавшей среды, многое навязывавшей личностям, хоть в какой-то степени соотносившим себя с системой. И тут неважно, в какой степени и как себя соотносишь. Ты можешь с системой спорить, но если ты споришь на ее языке, то это накладывает определенный отпечаток. И тогда уж не до новой волны.
У Побиска Георгиевича были и талантливые ученики, и талантливые друзья. Он никогда не предавался унынию и всегда сохранял творческий дух. Но ни его друзья, ни его ученики, ни он сам уже не притязали на полноценную политичность. На что угодно другое притязали, но не на это.
В конце существования СССР я написал книгу «Постперестройка», сознательно представляя ее как труд, созданный авторским коллективом. Кто-то из членов этого коллектива после 1991 года просто отрекся от соавторства, которое смешно в этой ситуации навязывать, тем более, что его фактически не было. Кто-то более или менее близок к этому по факту (если ты копаешься в фиктивной русофобии Маркса, то тут уж не до новой волны, не правда ли?). Но, впрочем, в той узкой среде, которой книга «Постперестройка» была адресована, все говорили, что я ее написал. И когда Побиск Георгиевич сказал одному из своих соратников: «Давай поможем Кургиняну, он все-таки взялся за то, что должны были сделать мы», — соратник ответил: «Кургиняна раздавит антисоветская машина, причем очень быстро и окончательно. А я хочу продолжать жить, мыслить, осуществлять теоретическое постижение действительности».
Так что с новой волной у нас не ахти. И это «не ахти» началось не в связи с крахом СССР. Скорее, наоборот. Крах СССР произошел в связи с этим многоликим «не ахти», важнейшим ликом которого являлось «не ахти» в сфере теории.
Но это о прошлом. Сейчас мы имеем дело с другим. С очень низким уровнем знаний в сфере марксизма, под каковым я имею в виду теоретическое наследие Маркса и его серьезных последователей. Увы, но тут, как говорится, на сегодня в среднем имеет место ситуация «ниже плинтуса» (отдельные отклонения не в счет). А если имеет место именно эта ситуация, то о каком марксистском начетничестве может идти речь? Начетчик должен фетишизировать базу, которой у него сегодня нет. Ну и какой он тогда начетчик? Что он фетишизирует? Понятно что. В лучшем случае — какую-нибудь замшелую обществоведческую литературу советской эпохи. Но в ней-то уже нет ничего от марксизма. Кроме того, фетишизируют ее совсем немногие, потому что это, в отличие от советской эпохи, непопулярно, непрестижно, не дает личных экономических результатов. А что такое неуч-фетишизатор, оторванный от всего того, чем мотивирован обычный фетишизатор? Это нечто совсем убогое. А когда имеет место такое убожество, негоже фыркать и говорить: «Да бог с ним, с классическим марксизмом. Я хочу обсуждать только прорывные идеи нового качества». Если ты не отрекаешься от Маркса — неси его в общественные группы, знакомя их с классикой, и при этом занимайся своими прорывами. Одно без другого бессмысленно.
А коли так, поговорим о хлебных законах, которые Маркс обсуждает в своем письме Вейдемейеру. Ведь согласитесь, без понимания того, что это такое, письмо читать невозможно. Равно как без понимания того, кто такой Руге, и так далее.
Итак, несколько слов о хлебных законах, которые обсуждает Маркс.
В первой половине XVIII века обе палаты английского парламента контролировались представителями класса английских землевладельцев, которые и проводили политику в своих интересах. До поры до времени эта политика не нуждалась ни в каком особом «хлебном» законодательстве.
Но во второй половине XVIII века Англия перестала вывозить хлеб за рубеж и стала, напротив, его ввозить. При этом цены на хлеб начали падать. И тогда был введен первый хлебный закон, согласно которому ввозимый хлеб должен был облагаться пошлиной, причем чем ниже оказывалась окончательная цена хлеба, ввозимого в Англию, на английском внутреннем рынке, тем выше должна была быть пошлина. Повысил пошлину — и цена на хлеб повысилась. А значит, тебя как национального производителя не додушат до конца внешние группы, которые осмеливаются ввозить в твою страну хлеб по недопустимо для тебя низким ценам. Такой закон о пошлине был введен английским парламентом в 1791 году. И его можно считать первым хлебным законом.
Впрочем, войны и неурожаи достаточно быстро извели на корню дешевый хлеб. К концу XVIII века он сильно подорожал. Расширились посевные площади, подорожала земля, дающая урожай, стали распахивать пастбища (ведь Англия была страной овцеводства и переработки овечьей шерсти в текстильную продукцию).
Землевладельцы возликовали, но ликовали они недолго. Начинаешь больше производить — падают цены. Уже в начале XIX века цены упали, и был введен новый хлебный закон, который повысил цены. Причем не только в Англии, но и на всем европейском континенте. Но это сделало всю хлебную торговлю крайне зависимой от падения цен. Оказались необходимыми один хлебный закон за другим. Хлебные законы 1815 года, 1828 года, 1833 года, 1842 года... Конъюнктура менялась, менялись и пошлины. К 1849 году, наконец, остался только равномерный налог, который был отменен в 1869 году.
Выяснилось, что хлебные законы выгодны только для очень крупных землевладельцев. Словом, хлебные законы оказались для английского общества рассматриваемой эпохи неким «жупелом», свидетельством того, что парламент, состоящий из класса землевладельцев, думает только об этих землевладельцах. Что он, говоря на марксистском языке, имеет не общенациональный, а классовый характер.
В конце XIX века защита хлебного рынка, она же аграрный протекционизм, возродилась во всех странах Западной Европы, кроме Англии. Но нигде этот протекционизм не был столь ярок, как в Англии эпохи хлебных законов (1791–1869 гг.).
Маркс, говоря о хлебных законах, смеется над теми, кто считает, что голосование за них определяется противопоставлением категории блага (свобода — это хорошо, и это надо поддерживать) категории зла (монополия — это плохо, это надо отвергать). Он говорит, что нет этого противопоставления. Что его место занимают классовые интересы. Что исходя из них и только из них, представители правящих классов в парламенте будут голосовать за и против хлебных законов. И если плохому (реакционному) классу аристократов хлебные законы будут невыгодны, то они проголосуют против них, то есть за свободу. Плохой реакционный класс проголосует за хорошее, то есть за свободу. И напротив, если для хорошего (прогрессивного) класса буржуазии свобода торговли, то есть нечто хорошее (ведь свобода — это хорошо, так ведь?), будет невыгодна, то этот хороший класс проголосует за плохое, то есть за несвободу или монополию. Представители классов отстаивают классовые интересы, а не свободу и несвободу, говорит Маркс. Так было в Англии в эпоху хлебных законов, так это сейчас (во времена переписки Маркса с Вейдемейером) происходит в Пруссии и так это будет происходить всегда, потому что политикой правит Его величество конкретный классовый интерес, а не абстрактные благо и зло — свобода и несвобода.
Ввозные цены на зерно, как говорит некоммунистический источник, на который ссылается Маркс, могут расколоть классы до такой степени, что примирение будет невозможным и не останется никакой надежды на межклассовый мир. И произойдет это не по причине благости или зла классов, а по причине неумолимого и неотвратимого диктата классовых интересов.
Противники Маркса, такие как Гейнцен, увидели в данном тезисе Маркса подкоп под свободу как высшее и абсолютное благо. Ведь если на самом деле за всем на свете стоит классовый интерес, то свобода — это в каком-то смысле фикция. Или форма осуществления классового интереса. Эти противники Маркса яростно возопили, что Маркс против свободы, а значит, против буржуазно-демократической революции, а значит, он за реакционеров, монархистов, конкретно за Бисмарка. Характерно, что эти противники в существенной их части в итоге пошли на поклон к Бисмарку. А Маркс не пошел, хотя ему-то лично Бисмарком предлагалось очень и очень многое.
Но в таких случаях демонстрацией своего конкретного политического поведения ничего не докажешь. Тебе всегда скажут, что твоя теория льет воду на такую-то мельницу. Например, на мельницу несвободы, то есть аж на мельницу класса феодалов — этих ревнителей несвободы, использующих твою критику буржуазного общества и классово обусловленных буржуазных свобод для дискредитации свободы как таковой. Мол, если свобода — это фасад, за которым классовая борьба и классовый интерес, то зачем она нужна? А если она не нужна и за нее не борются как за высшую ценность, то побеждают силы реакции. А эта ваша борьба против классовой природы общества как таковой — она, знаете ли, утопия. Вы прикрываете этой якобы коммунистической борьбой за полное отсутствие классов отказ от буржуазно-демократической борьбы за свободу. Если эта буржуазно-демократическая борьба фиктивна, то на ее алтарь низы не будут приносить революционные жертвы, а значит, она будет проиграна.
Коммунисты-марксисты как поборники чуть ли не феодальной реакции и в любом случае хулители буржуазно-демократических свобод — вот в чем стратегический посыл Гейнцена. И не его одного. А для того чтобы подкрепить этот свой посыл, Гейнцен дискредитирует саму теорию классов, согласно которой за всеми разговорами о свободах и несвободах стоит Его величество классовый интерес. Чтобы дискредитировать эту теорию, Гейнцену надо сделать ее самоделом какого-то Маркса. Причем самоделом, придуманным для защиты реакции, подкапывающейся под идеал буржуазно-демократической свободы. «Классы — это химера, — кричит Гейнцен, — причем химера, выдуманная самим неучем Марксом. Долой эту марксисткую химеру, посягающую на буржуазно-демократическую свободу!»
Что отвечает на это Маркс?
(Продолжение следует.)