О коммунизме и марксизме — 72
Один телевизионный ведущий, пытаясь вразумить особо базарных и бессмысленных участников передачи (по факту ими чаще всего являются завзятые либералы, а также яростные сторонники европейского выбора Украины), в начале передачи повторяет фразу, которая должна заклясть собравшихся: «Мы с вами собираемся не только, чтобы поспорить, но еще и чтобы поговорить».
Каждый раз, слушая эту фразу, я думаю, насколько потеряли значение слова. Ведущий по-своему прав, когда призывает не только спорить. Но под словом «спорить» он, видимо, в силу глубоких метаморфоз, рождаемых эпохой и изменяющих до неузнаваемости смысл всего на свете, подразумевает вопли, из которых нельзя извлечь не только смысла, но и элементарного месседжа, пусть даже и примитивного донельзя.
Для того чтобы извлечь из воплей месседж, нужно как минимум расслышать слова, а как максимум — собрать их в какую-нибудь, пусть и дурацкую, фразу. Но если несколько человек вопят одновременно, то слов разобрать нельзя. А не разобрав слов, их трудно собрать даже в элементарную фразу, а уж тем более — в какой-то развернутый месседж.
Вот такой галдеж, в котором человеческое слово вообще отсутствует, ведущий, по-видимому, называет спором. Он даже не призывает совсем этот галдеж прекратить. Он только просит, чтобы время от времени на фоне галдежа возникали микромонологи, которые ведущий называет не спором, а разговором.
Давайте вдумаемся, насколько глубоки должны быть создаваемые эпохой метаморфозы, чтобы галдеж называть спором, вообще противопоставлять спор разговору.
И что же это за эпоха такая? Или, может быть, я преувеличиваю, и дело тут не в эпохе, а всего лишь в каких-то частностях, искажающих лик эпохи, за которые я цепляюсь с тем, чтобы навязать читателю апокалипсическое видение происходящего.
Крупный теоретик постмодернизма, американский литературовед и писатель Ихаб Хабиб Хасан (1925–2015), оговорив, что первыми ласточками тотального нигилизма были тексты Ницше, утверждает, что через сто лет после Ницше «большинство из нас с горечью признают, что такие понятия, как Бог, Царь, Человек, Разум, История и Государство, некогда появившись, затем канули в Лету как принципы несокрушимого авторитета».
Ну ладно, государство, бог или царь... Так нет, Хасан (и это не его экстравагантная позиция, а некий интеллектуальный мейнстрим) утверждает, что в Лету канули также такие понятия, как человек, разум и история. Мне-то представляется, что в самой постановке в один ряд этих понятий и понятия, например, царь содержится далекоидущая провокация. Но главное даже не в этой провокации, а в том, как Хасан, осуществив ее, начинает разворачивать провокативность далее.
Он утверждает, что не только перечисленные выше понятия канули в Лету. Нет, говорит он, «даже Язык, самое младшее божество нашей интеллектуальной элиты находится под угрозой полной немощи — еще один бог, не оправдавший надежд».
По поводу нарастания немощи языка сетовали многие. Тот же Гумилев, например, утверждавший, что слово, то есть логос, перестало быть богом, что ныне «как пчелы в улье опустелом, дурно пахнут мертвые слова».
Советская поэтесса Новелла Матвеева писала:
Когда потеряют значение слова и предметы, На землю, для их обновленья, приходят поэты.
И дальше разворачивала этот тезис:
Вступая с такими словами на землю планеты, За дело, тряхнув головами, берутся поэты: Волшебной росой вдохновенья кропят мир несчастный И сердцам возвращают волненье, а лбам — разум ясный. А сколько работы еще впереди!
Живыми сгорать, От ран умирать, Эпохи таскать на спинах, Дрожа, заклинать моря в котловинах, Небо подпирать!
То есть эта средняя и вполне типичная советская поэтесса, явно ориентированная на советские предперестроечные либеральные ценности, утверждала, что со словами всё обстоит скверно, однако бороться с этой скверной можно и должно.
А Маяковский — один из таких поэтов, приходящих на землю для воскрешения слов и осуществлявший такое воскрешение, тем не менее более масштабно и трагично воспринимал ситуацию с деградацией слова, связывая эту деградацию с деградацией общества, а деградацию общества — с деградацией уклада жизни, то есть капитализма. Вот что он писал по этому поводу в своей досоветской поэме «Облако в штанах»:
Городов вавилонские башни, возгордясь, возносим снова, а бог города на пашни рушит, мешая слово.
Отмечу, что такая ситуация очевидным образом имеет отношение к тогдашней глобализации, которая была предтечей нынешней (перед Первой мировой войной, представьте себе, всё тоже стремительно глобализировалось, и тоже говорилось, что это необратимо), и продолжу цитирование.
Улица му́ку молча пёрла. Крик торчком стоял из глотки. Топорщились, застрявшие поперек горла, пухлые taxi и костлявые пролетки грудь испешеходили.
Чахотки площе. Город дорогу мраком запер.
И когда — все-таки! — выхаркнула давку на площадь, спихнув наступившую на горло паперть, думалось: в хорах архангелова хорала бог, ограбленный, идет карать!
А улица присела и заорала: «Идемте жрать!»
А это уже не про тогдашний глобализм, а про тогдашнее потребительство. А дальше — главное.
Гримируют городу Круппы и Круппики грозящих бровей морщь, а во рту умерших слов разлагаются трупики, только два живут, жирея — «сволочь» и еще какое-то, кажется, «борщ».
Предъявив сокрушительную образность, предъявив сокрушительные свидетельства пришествия и глобалистической, и потребительской беды, Маяковский далее берет быка за рога и раскрывает классовую природу этих конкретных бедствий, порождающих беду со словом как таковым. Тем самым Маяковский утверждает, что для преодоления и конкретных бедствий, и общей великой беды со словом нужна историческая трансформация, а не просто явление новых поэтов в старый мир.
А Анна Ахматова в блокадном Ленинграде говорила о бесконечной ценности слова:
Не страшно под пулями мертвыми лечь, Не горько остаться без крова, — И мы сохраним тебя, русская речь, Великое русское слово.
Впрочем, Маяковский, Ахматова, Матвеева, Гумилев — это всё XX век с его привычными сетованиями на разного рода исчерпания.
Шекспир за несколько столетий до этих поэтических констатаций передавал свою тревогу одновременно и суше, и яростнее.
Что вы читаете, милорд? — Слова, слова, слова.
Можно было бы привести и примеры из античности.
Как только в страшных муках дочеловеческий и предчеловеческий зверь породил слово, начались страдания и по поводу умирания слова, и по поводу его избыточной мощи. Но во всех этих страданиях было нечто живое и потому вселяющее надежду. Маяковскому, Гумилеву и другим можно было бы сказать: «Вы сами придаете слову жизнь, скорбя о его смерти».
Но теоретик постмодернизма Ихаб Хабиб Хасан — это вам не страждущие поэты. Он холоден, как гадюка, выползающая из своего логова. Он констатирует смерть человека, смерть разума, смерть истории, смерть языка не как вызов, а как несомненный факт. И в этой констатации, конечно, есть властный холод хозяев логова, из которого выползает конкретная псевдофилософская гадюка. Хозяевам нужен мир всех этих смертей, ибо только если все эти смерти произойдут не в текстах Хасана и других, а в реальности, хозяева могут удержать самое драгоценное — власть над миром. В этом мире не будет человека, не будет разума, не будет слова, не будет истории. Но в нем будет главное для его устроителей — сохранение власти в отсутствии всего, что эту власть оправдывает. А оправдывает ее, конечно же, смысл. И не зря Хасан и другие постмодернисты так любят ссылаться на Ницше вообще и особенно на его работу «Воля к власти».
Я уже сообщал читателю, что третий, да и второй том «Капитала» Маркса, в отличие от первого тома, отшлифованного самим Марксом, не являются по-настоящему оформленными текстами. Что третий том «Капитала» кое-как собрал Фридрих Энгельс — ближайший друг и соратник Маркса, недопустимым, как я считаю, образом превращавший философию Маркса в нечто хотя и ценное, но к философии отношения не имеющее. Энгельс сам сетовал на то, что приходилось собирать «на глазок». Но Энгельс был талантлив. Он боготворил Маркса. Он всю свою жизнь впитывал марксистские идеи, содействуя их оформлению и политизации.
«Волю к власти» Ницше собрала кое-как, «на глазок» его младшая сестра и литературная душеприказчица Тереза Элизабет Александра Фестер-Ницше (1846–1935). Элизабет была женой антисемитского пропагандиста Бернарда Фестера, мечтавшего о регенерации чистой арийской расы и называвшего евреев «паразитами на теле немецкого общества».
Она уехала вместе со своим мужем в Парагвай очищать немецкую расу (основанная Элизабет и Бернардом колония называлась «Новая Германия»). Не преуспев и потеряв мужа, который не выдержал провала своего проекта и покончил с собой, Элизабет вернулась в Германию и основала архив Ницше, став после смерти своего гениального брата, сходившего с ума, литературной душеприказчицей этого угасавшего от болезни философского гения.
Читатель должен знать, что Ницше не написал «Волю к власти». Он писал этот труд всю жизнь, считая его самым главным своим произведением. Но остались только разбросанные черновики.
Элизабет, которая, в отличие от Энгельса, была философским ничтожеством и узколобой нацисткой, по своему вкусу скомпоновала обрывки черновиков брата и выдала это за сочинение Ницше.
В 1930 году Элизабет примкнула к гитлеровской партии. В 1934 году ее архив посетил Адольф Гитлер, объявивший этот архив центром национал-социалистической идеологии. Гитлер назначил Элизабет пожизненную пенсию за заслуги перед отечеством.
Подчеркну, что Ницше никакой ответственности за нацизм не несет, что проведение параллели между ним и его сестрой недопустимо. И вернусь к тому, что было названо главным сочинением Ницше — к этой самой элизабетиной «Воле к власти». Ведь именно на нее ссылаются Хасан и другие.
Наиболее глубоко и талантливо «Волю к власти» обсуждал великий немецкий философ Мартин Хайдеггер (1889–1976). Хайдеггер поддержал национал-социализм и даже был членом НСДАП с 1933 по 1945 год. И, конечно же, есть связь между философией Хайдеггера и его политическими взглядами. И нельзя без внутреннего стыда читать тексты главной антифашистки, теоретика денацификации и открытого общества Ханны Арендт (1906–1975), в которых говорится о личной трагедии заблудшего Хайдеггера, почти случайно оказавшегося с нацистами, о полной независимости от нацизма философии Хайдеггера.
Но нельзя и кидаться из крайности в крайность, называя философию Хайдеггера нацистской. Интеллектуальное сосуществование работ Хайдеггера и таких трудов, как «Майн кампф» Гитлера или «Миф XX века» Альфреда Розенберга, невозможно. Потому что мощные философские работы Хайдеггера бесконечно глубже этих плоских сочинений, созданных с целями, не имеющими никакого отношения к философии. Нацистам не нужна была философия. Им нужны были пропаганда и оккультизм. А философия Хайдеггера — это даже не философия, пронизанная личностным началом, это своего рода «мыслеличность», сотканная из философской субстанции — из нее и только из нее. Где, как и в каком смысле эта субстанция сплетается (сливается, слипается) с неким началом, породившим нацизм (чревом, выносившим гада, как говорил Бертольт Брехт), — это отдельный вопрос. Но прямые связи антифилософского нацизма и философского концентрата, создаваемого Хайдеггером, невозможны. Это чувствовал и Хайдеггер, и нацисты.
Так вот, о «Воле к власти». Хайдеггер бесконечно глубже и талантливее Хасана и его коллег по постмодернизму. Проясняя (в философском смысле этого слова) даже не само произведение Ницше с этим названием, а идею Ницше, мутную, как все идеи этого крупнейшего философа, Хайдеггер, написал книгу «Ницше и пустота».
В книге Хайдеггера, которую я не собираюсь здесь разбирать подробно, фактически сказано, что смерть метафизики, которую Ницше называл смертью Бога, обернулась неслыханной катастрофой смыслов. Образовался невосполнимый, по мнению Хайдеггера, смысловой вакуум. И поскольку человек не может существовать в условиях такого вакуума, этот вакуум заполняет последнее, что остается за вычетом метафизики, — власть. Если потеряна воля к смыслу, то уделом человека (или отдельных продвинутых особей, рассматривающих свою человечность как некую отправную точку) остается воля к власти.
Хайдеггер не соглашался с Ницше. И дабы противопоставить метафизике, которая (тут он Ницше не противоречил) приказала якобы долго жить, он выдвигал нечто сущностное и парасмысловое, именуя это им выдвигаемое бытием. Воля к смыслу, по Хайдеггеру, должна была быть заменена особой интуицией бытия. Такая замена Хайдеггеру представлялась позитивной. Замена же воли к смыслу волей к власти расценивалась как нечто предельно пагубное.
Обсуждая судьбу гуманизма в XXI столетии, я обязательно рассмотрю данную тему подробнее. Здесь же обращу внимание читателя только на одно — на то, что как бы ультраконсервативный Хайдеггер прекрасно понимает, какой бедой для человечества может обернуться замена воли к смыслу на волю к власти.
А суперпрогрессивный Хасан, как и вся его прочая постмодернистская компания, этого не понимает. А ведь они умны и образованны. Так они не понимают или делают вид, что не понимают? По мне, так вопрос вполне риторический — конечно, делают вид, что не понимают. И что же они осуществляют, делая вид, что не понимают? Они славословят волю к власти.
То есть близкий к нацистам Хайдеггер, философски отторгнув восхваление воли к власти, на философском уровне создал дистанцию между собой и нацизмом, а постмодернисты на философском уровне этой дистанции не создали. То есть слились с философским нацизмом гораздо плотнее, чем Хайдеггер, проклиная на словах политический нацизм, заявляя о своем стремлении к наращиванию определенной свободы, то есть как бы о своем политическом антинацизме.
И тут, конечно, возникает крупная проблема, до сих пор затемняемая постсоветскими патриотическими воплями о либералах как нацистах. Патриоты чувствуют, что гайдаровско-чубайсовский «либерализм» дурно пахнет и что запах этот — не либеральный. Но поскольку они ненавидят либерализм вообще, то извращение либерализма в виде гайдаровско-чубайсовских упражнений для них даже менее отвратительно, чем либерализм в чистом виде. А нацизмом они всё это называют потому, что так принято. Надо нечто в предельной степени осудить — говоришь: «Это нацизм».
И сразу же возникает противоречие. Потому что ультрарадикальная часть псевдопатриотической среды (прошу не путать с патриотизмом как таковым) зачастую пытается одновременно говорить, что Гитлер — это хорошо, а Гайдар и Чубайс — хуже Гитлера. Логическое противоречие приводит к обнулению осуществляемого построения. Такой политический и идеологический результат возникает сразу по многим причинам, одна из которых — глубокое неприятие философии как таковой.
Гайдар, Чубайс и их международные как бы неолиберальные опекуны родственны Гитлеру и другим на философском уровне не потому, что они либералы, неолибералы, неонеолибералы, а потому что они — стихийные постмодернисты. Скажешь об этом сторонникам Гайдара или Чубайса — они вылупят на тебя глаза, потому что вообще не понимают, что такое постмодернизм. Но я же подчеркнул, что эти господа — постмодернисты стихийные. То есть что они сродни герою Мольера, не знавшему, что он говорит прозой.
Прославление воли к власти как заполнения смыслового вакуума — это то, что объединяет глубоких настоящих нацистов и как бы антинацистский постмодернизм. Антинацистский... Ой ли!
(Продолжение следует.)