Если интеллигенция способна бороться с темными силами, то не надо садиться в Алексеевский равелин, не надо идти на крестную муку. Тогда нужно передавать идеи передовому классу интеллигенции и ждать, пока эти идеи будут восприняты широкими слоями общества

О коммунизме и марксизме — 128

Макс Клингер. Действие. Офорт № 2 из серии «Парафразы к найденной перчатке»). 1881
Макс Клингер. Действие. Офорт № 2 из серии «Парафразы к найденной перчатке»). 1881

Свою статью о русском человеке на рандеву Чернышевский начинает с противопоставления так называемой обличительной литературы, в которой говорится о плутах, крючкотворах, взяточниках, мошенниках, словом, о всей низкой прозе жизни, литературе, посвященной всему светлому и высокому.

Казалось бы, Чернышевский с его очевидным революционным пафосом должен был бы отдать предпочтение этой самой «обличительной» литературе. Ибо именно от демонстрации грязных сторон жизни в обществе должен бы был возникнуть столь желанный для Чернышевского протест.

Покажите гадов, опишите гадостность с максимальной убедительностью и сочностью — тогда возмутится читатель. А возмутившись, скажет, что во всей этой гадости очевидным образом виноват проклятый царизм, который надо свергать, — вот, казалось бы, правильная революционная позиция. Но Чернышевский, этот главный революционер своего времени, которого Некрасов сравнивает с готовящимся к распятию Христом, которого восхищенно читает Маркс, именуя Чернышевского надеждой русского общества, одним из основоположников коммунизма, — поступает противоположным образом. Он отвергает всю эту обличительность и сосредотачивается на прочтении чего-то прямо противоположного. Чернышевский прямо пишет о том, что в поразившем его произведении (имеется в виду «Ася» Тургенева): «Нет ни крючкотворства с насилием и взяточничеством, ни грязных плутов, ни официальных злодеев, объясняющих изящным языком, что они — благодетели общества, ни мещан, мужиков и маленьких чиновников, мучимых всеми этими ужасными и гадкими людьми. Действие — за границей, вдали от всей дурной обстановки нашего домашнего быта. Все лица повести — люди из лучших между нами, очень образованные, чрезвычайно гуманные: проникнутые благороднейшим образом мыслей. Повесть имеет направление чисто поэтическое, идеальное, не касающееся ни одной из так называемых черных сторон жизни. Вот, думал я, отдохнет и освежится душа».

Чернышевский не иронизирует, говоря о том, что он надеялся на возможность освежения души, уставшей от лицезрения различных мерзостей и их описания в так называемой обличительной литературе. Чернышевскому реально хотелось чего-то другого.

Странно, правда? Ведь он революционер, зовущий Русь к топору! А раз так, вроде бы негоже ему отворачиваться от обличительной литературы, от сатиры на пресловутую прозу жизни, описание которой, повторю еще раз, есть, казалось бы, основа революционной агитации. А поскольку Чернышевский завоевал признание в революционных кругах своей диссертацией «Эстетическое отношение искусства к действительности», то ему вдвойне негоже возжелать ухода от этой самой действительности во что-то просветленное, лишенное стремления окунуться в эту самую прозу жизни. Между тем любое обращение к Тургеневу чревато таким отрывом от прозы жизни и путешествием в то, что герой «Записок из подполья» именует «прекрасное и высокое».

Действие «Аси» происходит в тихом немецком городке. Герой этого произведения Тургенева — двадцатипятилетний светский человек, встретившийся в этом городке с молодым художником Гагиным и его сестрой Асей.

Герой повести, которого Тургенев выводит под инициалами Н.Н., влюбился в Асю, которая его впечатлила не только своей красотой, но и способностью менять обличье.

Вскоре оказалось, что Ася не родная, а сводная сестра художника Гагина. И что Гагин, в котором Н.Н. уже начал было видеть чуть ли не сожителя Аси, относится к Асе на самом деле трепетно, заботливо, что у него и в мыслях нет ничего предосудительного.

Вскоре Ася признается Н.Н. в любви. Начинается сложное построение отношений между Н.Н. и Асей. Н.Н. в чем-то обвиняет Асю, одновременно всё больше ею увлекается. Наконец, происходит разрыв отношений между Н.Н. и Асей. Гагин и Ася неожиданно покидают город, и Н.Н., который уже твердо решил жениться на Асе, воспринимает этот отъезд как перст судьбы.

Тургенев написал «Асю» от лица уже немолодого Н.Н., который вспоминает эту давнюю историю.

Казалось бы, что в подобном произведении могло вообще заинтересовать Чернышевского — этого революционера, этого заговорщика, пытающегося соорудить военный заговор против власти?

Этого суперматериалиста, твердо убежденного в необходимости избыть все идеалистические иллюзии во имя торжества революционного материализма?

Этого властителя революционных дум, которого Маркс и Энгельс называли главой революционной партии?

Этого мечтателя и мученика, написавшего коммунистический роман «Что делать?» уже после того, как его арестовали и поместили в одиночную камеру Алексеевского равелина Петропавловской крепости?

Этого каторжника (он получил четырнадцать лет каторжных работ за свои революционные воззвания), который был столь тяжко наказан (большинство большевиков, например, получали ссылку, а не каторгу, притом, что одно от другого отличалось радикальнейшим образом) не за выход на Сенатскую площадь, не за участие в покушениях на жизнь высочайших особ, а за литературные произведения?

Этого светоча революционной мысли, которого пытались вызволить ближайшие друзья Карла Маркса, такие как Герман Лопатин?

Вот как Чернышевский отвечает на этот вопрос, вновь возвращаясь к столь странному для него желанию обретения освежения души за счет соприкосновения с чем-то, лишенным грязной прозы жизни. Да, говорит Чернышевский, — поначалу моя душа «действительно, освежилась этими поэтическими идеалами». Но потом наступает время развязки. И эта развязка являет нечто такое, что пострашнее любых мерзопакостей российского смердящего быта. И то, что потрясает при лицезрении этой развязки, порождает, по мнению Чернышевского, «впечатление еще более безотрадное, нежели от рассказов о гадких взяточниках с их циническим грабежом».

Чернышевский обращает внимание читателя на то, что эти взяточники, хамы, держиморды «делают дурно, но они каждым из нас признаются за дурных людей; не от них ждем мы улучшения нашей жизни. Есть, думаем мы, в обществе силы, которые положат преграду их вредному влиянию, которые изменят своим благородством характер нашей жизни».

Чернышевский говорит о том, что при прочтении «Аси» у него вплоть до момента развязки сохранялась надежда на то, что описанные в «Асе» благородные люди способны хоть на какое-то волевое усилие, хоть на какое-то противопоставление року обыденности, хоть на что-то, отдаленно напоминающее благородство не только мысли и безволевой жизни, но и благородную решимость, благородную готовность к поступку, отвечающему благородному образу мыслей. Если этого нет, то какова цена безвольному благородству? Тем более что оно обитает внутри совсем неблагородной действительности? Цена ему, утверждает Чернышевский, буквально равна нулю в случае, если невозможен поступок, невозможно волевое усилие, невозможно жизненное существование, хоть в какой-то степени отличающееся от покорного следования вялому и вязкому банальному жизненному потоку.

Если благородный человек только и может плыть по течению такого потока, то в чем, собственно, его благородство? Тогда этот человек еще хуже взяточника и хама. Потому что с ним могут быть связаны какие-то надежды, и надежды эти обречены рухнуть, обнажив при таком обрушении бездны человеческого и политического отчаяния.

Ужасаясь тому, что обнажает развязка повести Тургенева «Ася», Чернышевский пишет:

»

Вот человек, сердце которого открыто всем высоким чувствам, честность которого непоколебима, мысль которого приняла в себя всё, за что наш век называется веком благородных стремлений. И что же делает этот человек? Он делает сцену, какой устыдился бы последний взяточник. Он чувствует самую сильную и чистую симпатию к девушке, которая любит его; он часа не может прожить, не видя этой девушки; его мысль весь день, всю ночь рисует ему ее прекрасный образ, настало для него, думаете вы, то время любви, когда сердце утопает в блаженстве. Мы видим Ромео, мы видим Джульетту, счастью которых ничто не мешает, и приближается минута, когда навеки решится их судьба, — для этого Ромео должен только сказать: «Я люблю тебя, любишь ли ты меня?» И Джульетта прошепчет: «Да…» И что же делает наш Ромео (так мы будем называть героя повести, фамилия которого не сообщена нам автором рассказа), явившись на свидание с Джульеттой? С трепетом любви ожидает Джульетта своего Ромео; она должна узнать от него, что он любит ее, — это слово не было произнесено между ними, оно теперь будет произнесено им, навеки соединятся они; блаженство ждет их, такое высокое и чистое блаженство, энтузиазм которого делает едва выносимой для земного организма торжественную минуту решения. От меньшей радости умирали люди. Она сидит, как испуганная птичка, закрыв лицо от сияния являющегося перед ней солнца любви; быстро дышит она, вся дрожит; она еще трепетнее потупляет глаза, когда входит он, называет ее имя; она хочет взглянуть на него и не может; он берет ее руку, — эта рука холодна, лежит как мертвая в его руке; она хочет улыбнуться; но бледные губы ее не могут улыбнуться. Она хочет заговорить с ним, и голос ее прерывается. Долго молчат они оба, — и в нем, как сам он говорит, растаяло сердце, и вот Ромео говорит своей Джульетте… и что же он говорит ей? «Вы передо мною виноваты, — говорит он ей; — вы меня запутали в неприятности, я вами недоволен, вы компрометируете меня, и я должен прекратить мои отношения к вам; для меня очень неприятно с вами расставаться, но вы извольте отправляться отсюда подальше.

»

Чернышевский предельно возмущен совсем не тем, что Н.Н. не идет на смертный бой с царизмом, не вступает в «Народную волю» или в другую революционную организацию, не идет по этапу, отстаивая общественное благо, попираемое разного рода темными силами. Он предельно возмущен тем, что этот самый Н.Н. не может пальцем пошевелить ради того, чтобы спасти не Россию, не человечество, а свою светлую человеческую любовь. Этот Н. Н. даже за любовь обычную свою постоять не может. Но это значит, он и ни за что другое не может постоять. Значит, он будет пасовать в каждой ситуации — перед каждым чиновным мурлом, перед каждым хамом и казнокрадом, перед каждой темной личностью, которая скажет ему: «Вот моя воля, я тебе ее являю таким-то и таким-то образом. Яви мне свою». И вдруг окажется, что явить-то Н.Н. ничего не может. Что нет этой воли, а значит, всё остальное, столь впечатляющее, столь отличное от окружающей пакости, буквально не стоит ломаного гроша.

Возмущаясь поведением Н.Н., Чернышевский пишет: «Что это такое? Чем она виновата? Разве тем, что считала его порядочным человеком? Компрометировала его репутацию тем, что пришла на свидание с ним? Это изумительно! Каждая черта в ее бледном лице говорит, что она ждет решения своей судьбы от его слова, что она всю свою душу безвозвратно отдала ему и ожидает теперь только того, чтоб он сказал, что принимает ее душу, ее жизнь, и он ей делает выговоры за то, что она его компрометирует! Что это за нелепая жестокость? Что это за низкая грубость? И этот человек, поступающий так подло, выставлялся благородным до сих пор! Он обманул нас, обманул автора».

Определив так свое отношение к Н.Н., Чернышевский далее со свойственной ему категоричностью утверждает, что автор «Аси» «сделал слишком грубую ошибку, вообразив, что рассказывает нам о человеке порядочном. Этот человек дряннее отъявленного негодяя».

На этом Чернышевский мог бы остановиться. Но он не для того занялся «Асей», чтобы обнажить позорную сердцевину того, что пряталось под маской благородства и просвещенности. Чернышевскому нужно не обнажение пустоты какого-то там Н.Н., ему нужно гораздо большее. Причем он не тенденциозен, он не стремился к такому обнажению пустоты в момент, когда его душа очищалась тургеневскими иллюзиями. Но раз уж душа, поначалу согретая иллюзиями, вдруг окунулась в смертный холод, то надо не просто констатировать наличие этого холода, а раскрыть его масштаб и его сокровенный смысл.

Чернышевский пишет: «От многих мы слышали, что повесть вся испорчена этой возмутительной сценой, что характер главного лица не выдержан, что если этот человек таков, каким представляется в первой половине повести, то не мог поступить он с такой пошлой грубостью, а если мог так поступить, то он с самого начала должен был представиться нам совершенно дрянным человеком».

По мнению Чернышевского, эти «многие» проявляют губительную слепоту. Ибо не понимают, что автор прав, описывая такую двойственность так называемого благородного русского человека. Что именно в таком описании раскрывается масштаб дарования Тургенева. Но ведь раскрывается и другое — ужасающая двусмысленность того сословия, от поведения которого зависит судьба России.

С одной стороны — просвещенность, благородство, отвержение варварских мерзостей, то есть то, что являет стране формирующееся в ней сословие, именуемое интеллигенцией. Это сословие должно дать бой темным силам чиновничества, крепостничества, презрения к человеческому достоинству.

А с другой стороны — все эти темные силы.

Если интеллигенция способна бороться с темными силами, если на нее можно опереться и пробудить в ней волевое начало, то не надо садиться в Алексеевский равелин, не надо идти на крестную муку. Тогда нужно другое — передавать идеи передовому классу интеллигенции и ждать, пока эти идеи будут в полной мере восприняты широкими слоями общества. Притом что если интеллигенция чего-то стоит и на что-то способна, то это произойдет достаточно быстро.

А если всё не так? Что тогда? Кто-то сошлется на подобное «не так» и откажется от борьбы. А кто-то пойдет тернистым путем, как Саша Ульянов или Николай Чернышевский. Не от желания идти этим путем пойдут такие люди по этапу или на эшафот, а от отчаяния, порожденного бессилием целого сословия, призванного бороться с очевидным в своей губительности злом и категорически к такой борьбе не способного.

Изумляясь близорукости тех, кто обвиняет автора «Аси» в неправильном отражении реальности, Чернышевский пишет о том, что неправильность такого отражения вызвана свойствами реальности, а не ошибками автора.

«Очень утешительно было бы думать, — пишет Чернышевский с горькой иронией, — что автор в самом деле ошибся, но в том и состоит грустное достоинство его повести, что характер героя верен нашему обществу. Быть может, если бы характер этот был таков, каким желали бы видеть его люди, недовольные грубостью его на свидании, если бы он не побоялся отдать себя любви, им овладевшей, повесть выиграла бы в идеально-поэтическом смысле. За энтузиазмом сцены первого свидания последовало бы несколько других высокопоэтических минут, тихая прелесть первой половины повести возвысилась бы до патетической очаровательности во второй половине, и вместо первого акта из „Ромео и Джульетты“ с окончанием во вкусе Печорина мы имели бы нечто действительно похожее на Ромео и Джульетту или по крайней мере на один из романов Жоржа Санда. Кто ищет в повести поэтически-цельного впечатления, действительно должен осудить автора, который, заманив его возвышенно сладкими ожиданиями, вдруг показал ему какую-то пошло-нелепую суетность мелочно-робкого эгоизма в человеке, начавшем вроде Макса Пикколомини и кончившем вроде какого-нибудь Захара Сидорыча, играющего в копеечный преферанс».

Излив сарказм по поводу просвещенного общества, отказывавшегося признать очевидное, Чернышевский далее ставит вопрос ребром.

«Но точно ли, — спрашивает он псевдопросвещенных слепцов, — ошибся автор в своем герое?»

Не кажется ли тебе, читатель, что подобный вопрос не потерял для нас актуальности за последние полтора столетия? И что мы вновь сегодня должны присматриваться к так называемым «лучшим людям» и спрашивать себя вслед за Чернышевским о том, что имеет место на самом деле. О том, мы ли ошибаемся, обнаруживая, что эти люди — барахло, или они и впрямь являются таковым?

(Продолжение следует.)