Блок и Есенин обсуждали не мировоззренческие общие вопросы, а то, чем они творчески больны и что решающим образом сказалось на их судьбах. Эта общая творческая болезнь и есть то, что объединяет двух этих очень разных художников в самом начале постреволюционной эпохи, когда никто не знает, чем завершится дерзкая большевистская выходка, она же — Великая Октябрьская социалистическая революция

О коммунизме и марксизме — 154

Авраам Волковиц. Айседора Дункан. 1927
Авраам Волковиц. Айседора Дункан. 1927

Перед тем как начать разбирать «Инонию», вынужден сформулировать свою позицию по вопросу о ряде конспирологических есенинских мифов.

Один из них — об убийстве Есенина как великого русского поэта некими еврейскими коммунистическими русофобами, мстившими ему за антисемитизм.

Поразительно то, что этот миф вообще мог существовать. Но он ведь существовал. И до сих пор бытует в маргинальной псевдопатриотической среде. На первый взгляд — а почему бы Есенину и вправду не быть убитым какими-то красными русофобами? Он русский, он воспевал Русь, русофобы ее ненавидели. Есенин вдобавок что-то там говорил по поводу недопустимости перегибов с гонениями на антисемитов, на него аж какое-то дело по этому поводу завели. Всё сходится! — авторы данной «кровавой правды» раскрывают русскому народу глаза на козни евреев, а всякие там кургиняны пытаются прятать концы в воду, защищая еврейских комиссаров, изводивших русский народ.

Если бы речь шла не о конкретном Есенине, а о каком-то русском поэте, воспевавшем матушку-Русь и вызывавшем этим ненависть русофобов, то я не проронил бы против такого мифа ни слова — из принципа «а почему бы нет». Время было горячее, страсти кипели. Привычка разбираться с противниками путем физической ликвидации была выработана в ходе нелегальной революционной деятельности и закреплена в Гражданскую войну. Народ был буйный, не чета сегодняшнему. И ему свести таким образом счеты было всё равно что зубы почистить. Мало ли кому мог насолить воспевавший Русь поэт, обладавший хулиганской задиристостью. Так что если бы речь шла не о конкретном Есенине, то и впрямь, почему бы и нет.

Но речь идет о конкретном Есенине. Конкретном, понимаете?! Речь идет не просто о друге Якова Григорьевича Блюмкина, являвшегося центральной фигурой в так называемом еврейском крыле большевистской партии и большевистских спецслужб. Яков Григорьевич и Сергей Есенин были не просто друзьями. Они составляли определенный человеческий симбиоз. Не было для Есенина человека ближе, чем Блюмкин. И не было для Блюмкина человека ближе, чем Есенин.

А Блюмкин был не просто ярчайшей и двусмысленнейшей фигурой в этой самой внутренней еврейской большевистской партии. Он был ближайшим к Троцкому человеком. Таким ближайшим, что ближе не бывает. Он сохранил эту близость и после того, как Троцкий был выбит Сталиным из седла. За него он и принял смерть в 1929 году. Но Есенин-то погиб в 1925-м, когда и Блюмкин, и Троцкий были, что называется, на коне. И Блюмкин, и Троцкий восхищались Есениным. А он восхищался ими.

И неужели кто-то и впрямь готов рассматривать Есенина как этакого забредшего в русскую советскую литературу деревенского Иванушку-дурачка? Одной из жен Есенина была российская и советская театральная актриса, заслуженная артистка РСФСР Зинаида Николаевна Райх (1894–1939). Райх — это немецкая фамилия. Но Зинаида Николаевна входила в самые рафинированные интеллигентские круги. И если бы Есенин был обыкновенным Иванушкой-дурачком, то никакой брак между ними был бы невозможен.

Когда этот брак разрушился, Зинаида Николаевна стала женой великого российского и советского режиссера Всеволода Эмильевича Мейерхольда (1874–1940). И пострадала именно как супруга расстрелянного режиссера. При этом Мейерхольд дружил с Есениным, стал приемным отцом его детей.

Есенин одно время входил в суперрафинированный круг поэтов-имажинистов, культивировавших метафору как средство столкновения образов во имя выявления их скрытой сути. Назывался этот круг «Орден имажинистов». Орден был создан, между прочим, в том самом 1918 году, когда Есенин написал «Инонию». Создателями ордена были Анатолий Борисович Мариенгоф (1897–1962), сын богатого еврейского купца, учившийся в Нижегородском дворянском институте императора Александра II, уцелевший при всех советских пертурбациях, и футурист Вадим Габриэлевич Шершеневич (1893–1942), сын известного юриста, депутата I Государственной Думы и оперной певицы Евгении Львовны Мандельштам.

Назвать руководителей этого ордена рафинированными людьми — это значит оклеветать их. Потому что на самом деле они были людьми не просто рафинированными, а суперрафинированными.

Есенин, между прочим, не только на Зинаиде Райх был женат. Он был женат еще и на великой танцовщице, основоположнице свободного танца, американке Айседоре Дункан (1877–1927). А она была ученицей и последовательницей швейцарского композитора и педагога Эмиля Жака-Далькроза (1865–1950), который создал ритмическую гимнастику как особый вид не только творчества, но и некоей тотальной парарелигии, претендующей на воссоздание античных ритуалов.

В начале XX века тот стиль, который предъявила Айседора Дункан, был чуть ли не эпатирующим, потому что она танцевала босиком и в полупрозрачном хитоне. Но гастроли Дункан в России в 1903 году вызвали невероятный фурор. А сам Сергей Павлович Дягилев (1872–1929), заслуги которого перед классическим русским балетом не вызывают сомнений, утверждал, что гастроли Дункан нанесли классическому балету «удар, от которого он никогда не оправится». А Андрей Белый, на чьи суждения тогда уже ориентировалась вся рафинированная культурная среда, восхваляя Дункан сверх всякой меры, утверждал, что танец ее повествует о несказанном, сравнивал улыбку Айседоры с сиянием зари, утверждал, что ее движения источают аромат зеленого луга.

В 1907 году в России вышла книжка «Дункан — танец будущего».

Далее Дункан идеологически и даже метафизически завоевывает высококультурную Россию.

После Октябрьской революции Дункан пишет письмо Луначарскому, которому предлагает проект построения через танец нового гармоничного человека. Луначарский поддерживает Дункан. Она переезжает в Советскую Россию и получает великолепное здание на Пречистенке.

Кто-то из советских любителей классического наследия обрушивается с критикой на Дункан. Но ее поддерживают очень и очень многие, включая, конечно же, и Троцкого, и Блюмкина, и Луначарского, и Горького, да и многих других.

В 1923 году Дункан, уже став женой Есенина, вместе со своим мужем едет в США, где танцует в красной тунике. Где-то ее встречают с ликованием, но в Чикаго, Бостоне и других консервативных городах ее изгоняют, обвиняя в пропаганде большевизма.

Да, Дункан и Есенин трагически разошлись. И есть основания считать, что эта трагедия сказалась на обоих супругах. Но мог ли состояться этот брак в случае, если бы Есенин был деревенским Иванушкой-дурачком? Понятное дело, что не мог бы.

Итак, если Есенина в 1925 году кто-то и прикончил, что нельзя исключить, то этот кто-то был врагом Блюмкина и Троцкого. Это не обязательно должен был быть товарищ Сталин, которому, конечно, не нужны были такие популярные в русской среде сторонники Троцкого, как Есенин. Ясно одно — что это не могли быть евреи-большевики, обидевшиеся на дикого русского антисемита Есенина. Потому что Есенин в еврейскую большевистскую среду был вписан, что называется, «по самые-самые».

Другой миф, который тоже необходимо разоблачить, — это миф о гениальном мальчике из нищей русской крестьянской семьи. Есенин не был мальчиком из нищей семьи, и не на крыльях перелетел он из деревни в литературные салоны.

Его отец Александр Никитич Есенин (1873–1931) был малопригоден для крестьянской деятельности. Он достаточно рано стал работать в Москве у купца Крылова, который держал мясную лавку. Мать Есенина Татьяна Федоровна Титова (1873–1955) тоже была не из нищей бедняцкой среды.

Поскольку родители Есенина не были счастливы в браке (у Татьяны Федоровны был внебрачный сын, сводный брат Сергея Есенина Александр Разгуляев), и отец сразу после свадьбы вернулся в Москву к Крылову, то миф о стремительном выныривании Есенина из деревенской нищеты в большой литературный мир тоже не выдерживает критики.

Татьяна Федоровна была женщиной с характером, возвращение своего супруга в Москву приняла без всякого восторга. Вскоре после этого уехала подрабатывать в Рязань, где и обрела большую любовь и незаконного сына.

Сергея же Татьяна Федоровна отправила на воспитание к своим родителям. Есенин, таким образом, воспитывался у родителей Татьяны Федоровны Титовой. Бабушку Есенина звали Наталья Евтихиевна, дедушку — Федор Андреевич.

Чуть позже мы сможем обсудить религиозную специфику того воспитания, которое получил Есенин в домашней среде. Но уже в 1912 году он, окончив церковно-учительскую школу, переехал к отцу в Москву. Но идти по купеческой стезе не захотел и стал постепенно вписываться в литературную среду своего времени, чему способствовал незаурядный поэтический талант, вскормленный всем тем, что дало поэту его семейное воспитание.

Ну, а теперь можно перейти к обсуждению поэмы «Инония» и всего того, что она собой знаменует в политическом и метафизическом плане.

Эта поэма, которую я дословно воспроизвел, представляет собой развернутое иносказание. Причем иносказательна буквально каждая строка поэмы. А также используемые в поэме исторические фигуры.

Чуть ниже мне придется осуществить хотя бы частичную расшифровку данного иносказания. Но вначале я приведу короткую выдержку из дневниковой записи, сделанной Александром Блоком 4 января 1918 года.

«О чем вчера говорил Есенин (у меня).

Кольцов (имеется в виду русский поэт Алексей Васильевич Кольцов, восхищавший Пушкина и Белинского. — С. К.)— старший брат (его уж очень вымуштровали, Белинский не давал свободы), Клюев (имеется в виду Николай Алексеевич Клюев, вместе с которым Есенин выступал перед императрицей. — С. К.) — средний — «и так и сяк» (изограф, слова собирает), а я — младший (слова дороги — только «проткнутые яйца»).

Я выплевываю Причастие (не из кощунства, а не хочу страдания, смирения, сораспятия)».

Приведя далее есенинские оценки интеллигенции вообще и ее отдельных представителей, таких как Блок и Белый, Есенин сообщает Блоку, которому вполне можно верить, кое-что о себе. Конкретно сообщается, что Есенин: «Из богатой старообрядческой крестьянской семьи — рязанец. Клюев в молодости жил в Рязанской губернии несколько лет.

Старообрядчество связано с текучими сектами (и с хлыстовством). Отсюда — о творчестве (опять ответ на мои мысли — о потоке). Ненависть к православию. Старообрядчество московских купцов — не настоящее, застывшее».

Сперва несколько слов о том потоке, который Блок связывает с биографическими деталями, о которых поведал ему Есенин. Блок начинает говорить о потоке очень рано — еще в 1902 году. Этому посвящено одно из его стихотворений, датированное 1 июля 1902 года.

Пробивалась певучим потоком,
Уходила в немую лазурь,
Исчезала в просторе глубоком
Отдаленным мечтанием бурь.
Мы, забыты в стране одичалой,
Жили бедные, чуждые слез,
Трепетали, молились на скалы,
Не видали сгорающих роз.
Вдруг примчалась на север угрюмый,
В небывалой предстала красе,
Назвала себя смертною думой,
Солнце, месяц и звезды в косе.
Отошли облака и тревоги,
Все житейское — в сладостной мгле,
Побежали святые дороги,
Словно небо вернулось к земле.
И на нашей земле одичалой
Мы постигли сгорания роз.
Злые думы и гордые скалы —
Все растаяло в пламени слез.

Но все основные мысли о потоке высказаны Блоком в его невероятно важной метафизико-политической статье «Интеллигенция и революция». Статья была завершена Блоком 9 января 1918 года. А беседа с Есениным, которую Блок отметил в своем дневнике, состоялась, как мы помним, 4 января того же года. То есть Блок делает дневниковую запись за пять дней до завершения своей судьбоносной статьи. А есенинская «Инония» была частично опубликована в «Знамени труда» 19 мая 1918 года с примечанием редакции «отрывки из поэмы, имеющей появиться в № 2 журнала «Наш путь». Второй номер журнала «Наш путь» вышел 15 июня 1918 года.

Итак, и Блок, и Есенин обсуждали не мировоззренческие общие вопросы, а то, чем они творчески больны, и что решающим образом сказалось на их судьбах. Эта общая творческая болезнь и есть то, что объединяет двух этих очень разных художников в самом начале постреволюционной эпохи, когда никто не знает, чем завершится дерзкая большевистская выходка, она же — Великая Октябрьская социалистическая революция.

Так что же говорится о потоке в той судьбоносной для Блока статье, которой он в творческом смысле буквально беременен и которую почему-то связывает с конспективно зафиксированными есенинскими биографическими откровениями?

В самом начале своей статьи Блок пишет: «В том потоке мыслей и предчувствий, который захватил меня десять лет назад, было смешанное чувство России: тоска, ужас, покаяние, надежда».

Описывая те времена, когда он был захвачен подобным потоком, Блок использует образ веревки. Мне он особо дорог, потому что однажды, перед постановкой одного из своих спектаклей, я увидел особо яркий сон, в котором была веревка, оживавшая, колдовавшая, разрушавшая мир, в который она вползла. Никаких даже слабых воспоминаний об использовании этого образа Блоком у меня тогда не было. И вспомнил я свой сон в связи с блоковскими размышлениями о потоке только в момент написания этой статьи.

Вот что пишет Блок о тех временах, когда его захватил некий поток, подтверждение значимости которого он находит в словах Есенина. «То были времена, — пишет Блок, — когда царская власть в последний раз достигла, чего хотела: Витте и Дурново скрутили революцию веревкой; Столыпин крепко обмотал эту веревку о свою нервную дворянскую руку. Столыпинская рука слабела. Когда не стало этого последнего дворянина, власть, по выражению одного весьма сановного лица, перешла к «поденщикам»; тогда веревка ослабела и без труда отвалилась сама.

Всё это продолжалось немного лет; но немногие годы легли на плечи как долгая, бессонная, наполненная призраками ночь».

Описав подобным образом времена, когда его впервые захватил поток, Блок далее так описывает динамику этого жизнеопределяющего потока:

«Поток предчувствий, прошумевший над иным из нас между двух революций, также ослабел, заглох, ушел где-то в землю. Думаю, не я один испытывал чувство болезни и тоски в годы 1909–1916. Теперь, когда весь европейский воздух изменен русской революцией, начавшейся „бескровной идиллией“ февральских дней и растущей безостановочно и грозно, кажется иногда, будто и не было тех недавних, таких древних и далеких годов; а поток, ушедший в землю, протекавший бесшумно в глубине и тьме, — вот он опять шумит; и в шуме его — новая музыка».

Как бы ни важно было такое сопряжение потока, который мы сейчас обсуждаем, с фундаментальным для Блока и крайне важным для понимания русского большевизма представлением о Музыке (музыке жизни, бытия, инобытия и так далее), я все-таки считаю, что надо ознакомиться до конца с блоковским представлением о потоке.

Раскрывая свое представление о потоке, Блок осуществляет мессианское по своей сути сопряжение масштабного большевистского замысла со сверхмасштабным, глубинным, нутряным и очень древним потоком. Тем потоком, с которым сам он соприкоснулся впервые в минуты отчаяния, порожденного исчерпанием России. Вот как Блок сопрягает большевистскую задумку с этим потоком…

«Что же задумано?  — пишет он, имея в виду большевиков. —

Переделать всё. Устроить так, чтобы всё стало новым; чтобы лживая, грязная, скучная, безобразная наша жизнь стала справедливой, чистой, веселой и прекрасной жизнью.

Когда такие замыслы, искони таящиеся в человеческой душе, в душе народной, разрывают сковывавшие их путы и бросаются бурным потоком, доламывая плотины, обсыпая лишние куски берегов, — это называется революцией. Меньшее, более умеренное, более низменное — называется мятежом, бунтом, переворотом. Но это называется революцией.

Она сродни природе. Горе тем, кто думает найти в революции исполнение только своих мечтаний, как бы высоки и благородны они ни были. Революция, как грозовой вихрь, как снежный буран, всегда несет новое и неожиданное; она жестоко обманывает многих; она легко калечит в своем водовороте достойного; она часто выносит на сушу невредимыми недостойных; но — это ее частности, это не меняет ни общего направления потока, ни того грозного и оглушительного гула, который издает поток. Гул этот всё равно всегда — о великом».

Обсуждая историю этого гула, вещающего о великом, источником которого является некий мессианский поток, то уходящий на глубину, то выходящий на поверхность, Блок пишет вовсе не о Ленине как выразителе гула и не о большевиках, которые для него являются чуткими исполнителями воли потока. Он пишет о самом потоке, связывая его с мессианскими чаяниями народа, порожденной этими чаяниями великой культурой, сплетенной из таких чаяний, предчувствий, предвестий.

«Русские художники, — пишет Блок, — имели достаточно «предчувствий и предвестий» для того, чтобы ждать от России именно таких заданий. Они никогда не сомневались в том, что Россия — большой корабль, которому суждено большое плаванье. Они, как и народная душа, их вспоившая, никогда не отличались расчетливостью, умеренностью, аккуратностью: «всё, всё, что гибелью грозит», таило для них «неизъяснимы наслажденья» (Пушкин). Чувство неблагополучия, незнание о завтрашнем дне сопровождало их повсюду. Для них, как для народа, в его самых глубоких мечтах, было всё или ничего. Они знали, что только о прекрасном стоит думать, хотя «прекрасное трудно», как учил Платон.

Великие художники русские — Пушкин, Гоголь, Достоевский, Толстой — погружались во мрак, но они же имели силы пребывать и таиться в этом мраке: ибо они верили в свет. Они знали свет. Каждый из них, как весь народ, выносивший их под сердцем, скрежетал зубами во мраке, отчаянье, часто — злобе. Но они знали, что, рано или поздно, всё будет по-новому, потому что жизнь прекрасна.

Жизнь прекрасна. Зачем жить тому народу или тому человеку, который втайне разуверился во всем? Который разочаровался в жизни, живет у нее «на подаянии», «из милости»? Который думает, что жить «не особенно плохо, но и не очень хорошо», ибо «всё идет своим путем»: путем… эволюционным; люди же так вообще плохи и несовершенны, что дай им только бог прокряхтеть свой век кое-как, сколачиваясь в общества и государства, ограждаясь друг от друга стенками прав и обязанностей, условных законов, условных отношений…

Так думать не стоит; а тому, кто так думает, ведь и жить не стоит. Умереть легко: умирать можно безболезненно; сейчас в России — как никогда: можно даже без попа; поп не обидит отпевальной взяткой…

Жить стоит только так, чтобы предъявлять безмерные требования к жизни: всё или ничего; ждать нежданного; верить не в «то, чего нет на свете», а в то, что должно быть на свете; пусть сейчас этого нет и долго не будет. Но жизнь отдаст нам это, ибо она — прекрасна.

Смертельная усталость сменяется животной бодростью. После крепкого сна приходят свежие, умытые сном мысли; среди бела дня они могут показаться дурацкими, эти мысли. Лжет белый день.

Надо же почуять, откуда плывут такие мысли. Надо вот сейчас понять, что народ русский, как Иванушка-дурачок, только что с кровати схватился и что в его мыслях, для старших братьев если не враждебных, то дурацких, есть великая творческая сила».

Я убежден, что именно в этих словах Блока раскрывается подлинная суть и русского большевизма, и того подлинного марксистско-коммунистического взыскания исторической правды, которое учуял русский народ, поняв, что оно созвучно его собственным историческим и метаисторическим чаяниям.

Но почему Блок пишет в своем дневнике о том, что есенинские биографические откровения (я, мол, из богатой старообрядческой крестьянской семьи, а старообрядчество связано с текучими сектами и хлыстовством, которые не чета кондовому православию и полудохлому старообрядчеству московских купцов), являются ответом на его мысли о потоке?

Между тем Есенин делится с Блоком теми мыслями, которые обуревают его в связи с написанием «Инонии». Ведь Есенин именно в связи с написанием этой своей поэмы (отнюдь не случайной, ибо он потом в нее вчитывался всю свою оставшуюся жизнь) так откровенничает по поводу своих неканонических религиозных корней. И можно ли вообще разобраться в том сплетении иносказаний, которое представляет собой эта поэма?

Убежден, что можно, если одновременно раскрывать самые очевидные из этих иносказаний и соотносить все остальные иносказания с культурным и политическим контекстом, который и достаточно богат, и весьма прочно связан с тем, о чем Есенин хочет поведать в своей поэме, столь же прочно связанной с потоком, как и рассуждения Блока.

Между тем нет и не может быть настоящего марксизма и коммунизма вне потока, о котором идет речь у Блока, и гул которого был уловлен Блоком в речах Есенина. Как мы убедимся, уловлен он был отнюдь не только Блоком. При очевидном преобладании метафизического посыла над политическим, этот гул был уловлен и политиками, причем имеющими прямое отношение и к марксизму, и к коммунизму, и к русскому большевизму. Ну, а раз так, то надо попытаться раскрыть труднораскрываемый смысл «Инонии».

(Продолжение следует.)