Судьба гуманизма в XXI столетии

Сюзанна Шойер. Сбор новостей. Фреска в Койт-Тауэр, Сан-Франциско. 1930-е
Сюзанна Шойер. Сбор новостей. Фреска в Койт-Тауэр, Сан-Франциско. 1930-е

Судьбу гуманизма в XXI веке можно полноценно обсуждать только с оглядкой на два обстоятельства.

Обстоятельство № 1 — вторжение антиисторического нацистского начала в жизнь человечества. Пусть это вторжение было недолгим, но оно было. И оно изменило всё.

Обстоятельство № 2 — крах Советского Союза и советского коммунизма.

Не было бы этих двух обстоятельств — все разговоры о Кибеле и храме Соломона носили бы сугубо культурологический характер. Но, увы, сейчас они приобретают совсем иной смысл. Речь идет о демонтаже религиозности, обладающей историческим содержанием, который должен быть осуществлен следом за демонтажем светскости, обладающей таким содержанием.

Декоммунизация потребует дехристианизации. Каждый, кто считает иначе, очень наивен. Но на повестке дня не одна лишь дехристианизация, которая идет полным ходом. Антиисторическим силам необходимо освободиться от всего того исторического, что несет в себе любая религиозность. И тут что христианство, что иудаизм, что ислам, что языческая патриархальность олимпийских богов — везде для антиисторических сил имеется та историчность, которую надо извести, что называется, на корню.

Крах СССР и коммунизма породил страшные долговременные процессы, но их же породило и явление нацизма ошеломленному человечеству. Одно связано с другим.

Пусть нацизм просуществовал двенадцать лет. Но эти двенадцать лет в какой-то мере изменили представление о гуманизме. Причем они изменили его не так, как должны были.

Человечество, конечно же, признало, что если возможно то, что явил миру нацизм, то человек — существо менее благополучное, чем казалось ранее. А прогресс сам по себе не лекарство от этого темного неблагополучия.

Казалось бы, человечество должно было сделать из этого вывод о необходимости, условно говоря, более монашеско-настороженного отношения к злу, стерегущему на каждом углу и требующему в силу этого непрерывной мобилизации на отвержение этого зла. Но человечество — само ли или по попущению зла, спрятавшегося под успокоительно-оптимистической маской, — выбрало другой ответ на вызов нацизма. Оно стало не мобилизоваться для постоянного отпора злу, которое оказалось более могущественным, чем можно было бы предположить, оно, напротив, стало расслабляться, убеждая себя в том, что зло порождается напряженностью как таковой и что любая напряженность от лукавого.

После 1945 года об этом стали говорить все победители без исключения. Разговор велся, говоря образно, на нескольких языках. То есть он и в буквальном смысле велся на всех языках мира: от русского и английского до китайского и индийского. Но я здесь хочу обсудить разговор на нескольких интеллектуальных уровнях, каждый из которых требует своего условного языка.

На языке философии о необходимости расслабиться во имя недопущения повторения фашизма заговорил Карл Поппер и его последователи. Фактически было сказано, что напряженность в отвержении зла, она же — историзм, приводит к неизбежному накоплению зла внутри самого этого историзма. Утверждая это, Поппер и его последователи наплевали на всё то, что было явлено самим нацизмом в виде воинственного отрицания историзма как такового и исторического блага в особенности.

Нацизм явил миру антиисторизм в виде так называемой примордиальной традиции, она же — изначальное благое бытие человечества с последующим ухудшением бытия, связанным с отпадением от золотого века. Изобрели это в древнейшие времена. Нацизм только воспользовался этими давними наработками. Но отменить-то подобные древние наработки могли только очень определенные религиозные инновации. Только они могли породить ту страстную веру в благое содержание истории, которая, сформировавшись в еврейском мессианстве, затем перешла в христианство, затем породила светский гуманизм с его верой в прогресс, а затем сформировала марксистское представление о благом коммунизме как следствии исторического движения.

Война Поппера и его последователей с историзмом как таковым была не войной с нацистскими ужасами (дабы навсегда распроститься с ними за счет нового отношения к истории) — она была фактическим продолжением нацистского антиисторизма. Поппер и нацисты одинаково антиисторичны. То, что при этом Поппер критикует нацизм и утверждает, что им изобретены рецепты и рекомендации, позволяющие раз и навсегда избежать повторения нацистского ужаса, — это коварное напяливание антинацистской маски на новый нацизм, весь смысл которого — в антиисторизме.

Когда Брехт говорил о том, что чрево, которое выносило нацистского гада, может и дальше плодоносить, то речь шла о чреве антиисторизма. Приравнивать это чрево к капитализму очень наивно. Но что поделать — и эта марксистская наивность, согласно которой чревом, порождающим дегуманизацию, а значит, и все беды человечества, является собственно капитализм, и попперовские антимарксистские вопли о необходимости антиисторического либерального спасения от нацизма сыграли свою роль в том крахе, состоявшемся в 1991 году, последствия которого мы обсуждаем, размышляя о судьбе гуманизма в XXI столетии.

Чрево, родившее капитализм, родило далее общество Золотого тельца, которое намного хуже капитализма. Хотя, казалось бы, куда уж хуже. И оно готовится родить новых гадов, которые еще хуже общества Золотого тельца.

Нацизм не порождение капитализма. Он бесконечно древнее и метафизичнее капитализма. Капитализм — порождение истории, и в этом Маркс был прав. Но история, рождая разные исторические формации, наделяла эти формации тем или иным гуманистическим содержанием. При этом в каждой формации оставалось и даже накапливалось наряду с историческим содержанием и содержание антиисторическое. Оно первый раз выплеснулось в гитлеровской Германии. Но накапливалось оно с древнейших времен.

Когда антиисторическое содержание выплеснулось наружу в виде гитлеровского Третьего рейха, оно наткнулось на то концентрированно-историческое содержание, которое явил миру советский опыт коммунистического строительства.

Столкнулись именно эти два содержания. Концентрированно-историческое содержание победило антиисторизм в его гитлеровском обличье. И тут же антиисторизм, резко сменив обличье, явил себя миру в виде Поппера и его рецептов преодоления нацизма через антиисторизм либерального толка.

Антиисторизм на Западе дополнялся хрущевскими и постхрущевскими играми в СССР, которые тоже носили фактически антиисторический характер. Потребительство всегда антиисторично, ибо, по существу, не испытывает острой потребности в будущем.

Советское антиисторическое потребительство страдало от остаточной историчности коммунизма. И прыгнуло в итоге в тот антиисторизм, который предложил Поппер.

Теперь ребром поставлен вопрос о том, может ли историзм дать отпор антиисторизму, который, родив сначала общество Золотого тельца, готовится родить нечто еще более зловещее.

Антиисторизм после разгрома нацизма заговорил не только на попперовском философском языке. Он заговорил еще и на языке культуры, создав сначала неореализм с его культом маленького антиисторического человека. А потом и многое другое, назвав это многое смертью культуры. Одновременно попперовский антиисторизм начал бурно переходить во все иные смерти — смерти истории, гуманизма, человека, логоса, языка и невесть чего еще. Попперовский антиисторизм и культурный антиисторизм вместе родили постмодернизм.

Такова, говоря марксистским языком, антигуманистическая надстройка. Считать ее вторичной по отношению к так называемому базису, то есть отношениям в сфере производства, крайне наивно. Но отрицать ее значение еще более наивно. В каком-то смысле имеет место сплетение ранее разделенных слагаемых человеческого бытия — надстройки и базиса.

Что такое информация, производимая в современном обществе? С одной стороны, это надстройка. Но с другой стороны — это базис. Информация производится. Причем теперь уже совсем не только как нечто, дополняющее производство вещей. Ее производство становится существенно самодостаточным. Ее собственники ничуть не менее могущественны, чем собственники средств материального производства. Само это материальное производство решающим образом обусловлено соседствующим информационным производством.

Как в этих условиях длить историю, то есть восхождение человека и человечества? Если человек созидает себя в историческом процессе, то это созидание находится вне сферы господства тех или иных собственников. Но если возникает собственность на производство человека, то что такое история? Для религиозного человека история — это дело божье. Чем является история по ту сторону религиозности — делом некоего духа или чем-то самодостаточным — можно обсуждать отдельно. Но очевидным образом история не является чьей-то собственностью. Она создает собственность, меняет отношения в сфере собственности (рабовладение, феодализм, капитализм), меняет класс собственников, но собственностью чьей-либо она не является. Капитализм не владеет историей. Он ею порожден. И тут всё, как в гоголевском «Тарасе Бульбе»: «Я тебя породил, я тебя и убью».

Об этом говорит Маркс. История порождает классы и убивает их. В итоге она же породит бесклассовое общество и превратится после этого в сверхисторию. Такое представление базируется на том, что история в пострелигиозном мировоззрении является таким же единственным надчеловеческим началом, каким в религиозном мировоззрении являлся Бог.

Для пострелигиозного гуманизма всевластна история. Для религиозного гуманизма всевластен Бог.

Мы имеем дело, по сути, с единой верой, опирающейся на понятие об одном всесильном источнике. В рамках этой веры сопротивление этому источнику вторично и потому бесперспективно. Дьявол не может сопротивляться Богу, ибо он вторичен. Антиисторические силы не могут сопротивляться истории, ибо они так же вторичны, как Дьявол.

Соответственно, антиисторические силы никогда не могут победить. Или, точнее, у них в принципе нет шанса на победу. Они могут соорудить какую-нибудь судорогу при попустительстве истории, но и не более того. И тут что вера в историю, что вера в Бога.

Гуманисты религиозной эпохи верили в Бога и в его благое желание возвышать человека. Гуманисты пострелигиозной эпохи верили в историческое неизбежное возвышение человека, осуществляемое по воле истории.

Нацизм не был порождением истории. Он был порождением антиисторического самостоятельного начала. Но само представление о таком начале либо находится за рамками монотеизма, переходящего в моноисторизм, либо должно быть самостоятельно извлечено — сначала из монотеизма, а потом и из моноисторизма.

Когда я заговорил о Хаосе и Тьме как неких началах, не противоречащих монотеизму, а скрываемых во имя недопущения гуманистического религиозного мировоззрения, адекватного эпохе, обремененной знанием о нацистском антиисторическом могуществе, раздался негодующий вопль.

Он же раздался тогда, когда я заговорил о возможности выявления в марксизме чего-то более сложного, нежели исторический оптимизм, который само пришествие нацизма обрекло на полное фиаско. Притом что преодолеть это фиаско можно было, только ударившись в невротическое лицемерие и сделав вид, что не заметили, кто пришел, зачем, по чью душу.

Исторический оптимизм привнесен в мир иудаизмом. Но очевидно одно — что антиисторизм очень долго главенствовал над историзмом, что историзм сначала был совсем новым и слабосильным и лишь потом очень сильно окреп. Так окреп, что в его могучей тени антиисторизм сумел спрятаться. И, окрепнув, выйти из тени, явив себя в нацистском обличье.

Поскольку до этого выхода антиисторизма из той тени, в которой он прятался, произошло укрепление фактически сверхисторической коммунистичности, то явившийся в нацистском обличье антиисторизм столкнулся со сверхисторизмом, явившемся в обличье коммунистическом.

Сверхисторизм ценой огромных жертв сумел разгромить антиисторизм, который снова спрятался в тени с тем, чтобы выйти в новом обличье.

Что же касается историзма, то он, с одной стороны, опамятовавшись, стал нервно голосить о том, что история — это наше всё. А с другой стороны, был подвергнут гонению в качестве того источника нацизма, который надо искоренить во имя недопущения новых нацистских судорог.

Поппер занялся дискредитацией историзма как такового и преуспел. То, что на философском языке изрекал Поппер, на языке культуры изрекали сначала неореалисты (да здравствует маленький человек как конец истории), а потом постмодернисты.

Историзм съедался изнутри. Сверхисторизм подрывался хрущевским потребительством. А антиисторизм ждал своего часа для того, чтобы вернуться. Его возвращение началось после краха СССР. Тогда на повестку дня были поставлены вопросы конца истории, конца человека, конца гуманизма.

Одновременно произошло переплетение надстройки и базиса, которое в классическом марксизме не предполагалось и которое было очередным шагом в том направлении, которое мы сейчас обсуждаем.

Темный по своему социальному и экзистенциальному содержанию капитализм — после него еще более темный Золотой телец — и еще большая темнота после Золотого тельца, связанная с возможностью преодолеть восхождение человека за счет обретения способности производить человека, то есть приватизировать историю, как средство такого производства. То есть извратить историю. То есть открыть ворота для окончательного вхождения в бытие антиисторического начала.

Все это можно обеспечить, только отменив всю историчность целиком — и пострелигиозную, и религиозную. Пострелигиозная историчность делилась на коммунистическую сверхисторичность и буржуазно-гуманистическую прогрессистскую историчность. Коммунистическую сверхисторичность сначала съели изнутри, а потом обрушили. Буржуазно-гуманистическая прогрессистская историчность не выдержала пришествия нацизма и самоликвидировалась под вопли Поппера о спасительности отказа от историчности.

Наступило время расправы и с религиозной историчностью. Расправляться надо было с иудаизмом и его производными. А также со всеми религиозными системами, в той или иной мере зараженными историчностью.

Окончательная расправа над религиозной историчностью предполагает триумф Темной Матери, она же — Кибела.

В этой связи возникает вопрос о том, какой храм хотят воскрешать определенные воскресители. Идет ли речь о храме иудаистическом, то есть о храме, в котором утвердится религиозность, породившая историзм, или же речь идет о храме, в котором утвердится то, что туда было внедрено еще при царе Соломоне?

Если главная задача сил, победивших коммунизм и сверхисторичность, в том, чтобы утвердить не только светскую, но и религиозную антиисторичность, то зачем им иудаизм? Им нужна Кибела.

То же самое — с христианством. Если есть такие как бы христианские силы, говорящие о том, что им нужно восстановить храм, который как-то соотносится с Соломоном, то тут опять же либо — либо.

Либо восстанавливается какой-то христианский храм, с какой-то допустимой для христиан адресацией к Соломону, как иудаистическому праведнику, и тогда вместе с таким храмом опять привносится историчность.

Либо восстанавливается антихристианский и антииудаистический храм с адресацией к Соломону не как к иудаистическому праведнику, а как к вероотступнику, приволокшему в свой храм темное женское божество, то бишь Кибелу. Мы уже договорились о том, что все женские темные божества так или иначе сводятся или могут быть сведены к этой самой Кибеле. Так что ссылки на иные названия женских божеств, вводимых Соломоном в свой храм, ничего не меняют.

Либо храм Соломона как триумф иудаизма, то есть религии, привнесшей историческое начало в мир. И тогда зачем он нужен антиисторическим силам? Либо храм Соломона как храм Кибелы.

Либо христианский вариант храма Соломона с ориентацией на подлинное христианство, переплетенное с соломоновским иудаизмом, то есть религиозность с исторической доминантой. И тогда зачем это нужно антиисторическим силам? Либо псевдохристианский вариант храма Соломона с ориентацией на Кибелу. Только при ориентации на Кибелу историзм религиозный будет уничтожен вместе с историзмом светским.

Кому-то может быть покажется странным и избыточным такое представление о целях и задачах современности. И я бы тоже, наверное, с этим согласился, если бы всё в мире не двигалось в сторону очевидной дегуманизации и какой-то сомнительной религиозной восстановительности, не имеющей отношения к христианскому или любому другому классическому религиозному ренессансу.

Какой к черту религиозный классический ренессанс при гей-парадах в Израиле и при благословении однополых браков? Тут ведь не только в моральном аспекте дело. Дело и в религиозной сомнительности, не позволяющей видеть во всем этом перехода к религиозной классике человечества, разочаровавшегося в светском варианте существования.

Как анализировать подобные процессы, не впадая в конспирологическую ересь и не впадая в грех подмены аналитики реальности теми фантазиями, которые слишком близки к научной фантастике?

Одно из научно-фантастических произведений Герберта Уэллса называется «Необходима осторожность». Кстати, это произведение, написанное в другую эпоху, в значительной степени потеряло свой тогдашний сатирический смысл. И приобрело новый.

Когда мистер Тьюлер-старший спрашивает молодого Тьюлера о том, зачем нужны идеи, что они такое и какой от них толк, то всё, казалось бы, однозначно. Старший Тьюлер — глупый доверчивый консерватор, а младший Тьюлер — ищущий человек, обладающий пытливым умом, устремленным в будущее. И всё на самом деле так и есть. Я вовсе не хочу глумиться над молодым Тьюлером и восхвалять ум старшего Тьюлера. Но что поделать, если кое-что из того, что говорит старший Тьюлер, получает отклик в душе? Возьмем, например, такие его слова, обращенные к романтичному Тьюлеру-младшему: «Кто вбил тебе в голову все эти идеи? Потому что это ведь идеи, что ты там ни говори. Кто, я спрашиваю? Какой-то человек, написавший книгу? Так? Какой-то профессор, журналист или что-нибудь в этом роде? Какой-то умник-разумник, который на самом деле ничего не стоит? Обрадовался случаю заработать сотню фунтов, написав книгу, которая только смущает народ, и не желает думать о том, что из этого получится».

Понятно, что это слова оголтелого ретрограда. Но постмодернистская эпоха вносит коррективы в отношение к этим словам. Потому что, с одной стороны, идеи нужны и жить без них нельзя. А с другой стороны, соединение идей, производство которых поставлено на конвейер, с потребителем, который сам является продуктом определенного производства (школа, знакомые, интернет и так далее), знаменует собой полную подконтрольность такого потребителя тому, кто хочет стать монополистом в сфере производства идей. А почему бы кому-то не захотеть стать таким монополистом? Ведь сегодня идеи производятся не за счет издания каких-то там книг, которые ведь тоже надо не просто написать, а еще и издавать, и продавать. Но не книги сегодня поселяют идеи в умы, а определенные суррогаты, которые зачастую очень дорого стоят. Это не всегда лежит на поверхности, но это не без труда обнаруживается с помощью простых калькуляций.

Кстати, об этом говорит само словосочетание «средства массовой информации», по-английски — масс-медиа. Информацию надо не только добыть, ее надо правильно упаковать и доставить потребителю. Причем сама эта доставка стоит достаточно дорого. А никакие идеи в отрыве от информации на современного потребителя не воздействуют.

Крылатая фраза «кто владеет информацией, владеет миром» родилась в эпоху бирж и телеграфа. И тогда, опять-таки, имела не то значение, которое имеет сейчас.

Термин «информационное общество» возник фактически одновременно с первыми очень несовершенными компьютерами. Первыми об этом заговорили не политологи и философы, а математики, занимавшиеся начинкой этих машин, — Шеннон, Винер, фон Нейман, Колмогоров. Кто-то что-то об этом писал, а чаще об этом болтали на вечеринках, рассуждая о том, что живем в новой эре, и скоро машина заменит человека.

Машина, конечно, не заменила человека, но в каком-то смысле его существенно потеснила. А в каком-то смысле и оседлала.

Как бы то ни было, в 2006 году Генеральная Ассамблея ООН приняла резолюцию, которая провозглашает 17 мая Международным днем информационного общества. Никто при этом толком не объяснил, что такое информационное общество. То ли это постиндустриальное общество, в котором большинство людей занято производством, хранением, переработкой и реализацией информации, то ли это нечто более коварное.

Однако кое-что и впрямь позволяет говорить о том, что мы живем в радикально новом мире и эта новизна мира связана именно с информацией.

Это «кое-что» называется «переход от недостатка информации к ее избытку». В XIX веке достаточно было стать первым обладателем дефицитной информации, например, о том, кто победил при Ватерлоо, для того, чтобы извлечь из добычи информации в условиях ее дефицита огромные преимущества. Каким образом? Например, правильно сыграв на бирже. Кстати, для этого нужна была биржа. Поди-ка еще извлеки что-нибудь из добытой с трудом дефицитной информации, если нет биржи или иной инфраструктуры, позволяющей тем или иным образом продавать, то есть реализовывать с выгодой добытую тобой дефицитную информацию.

И всё же тысячелетиями информация была в дефиците. И это определяло отношение к информации. Обладание информацией было уделом избранных. А вес ее в мире был не слишком высок. Выше всего он был в сфере войны и политики. Информацию добывала разведка — военная и политическая. А использовали ее политики и военачальники.

Сравнительно недавно информация приобрела не сугубо эксклюзивный, а эксклюзивно-классовый характер. Представители высшего класса в буржуазную эпоху обзавелись газетами и журналами. И это изменило качество жизни того слоя, который мог пользоваться нововведением. А пользоваться им могли, прежде всего, люди грамотные, способные прочитать газеты. А также люди, чья реальная жизнь в каком-то смысле обуславливалась тем, что можно было в газетах прочитать. В газетах, например, сообщили о том, что такой-то лорд в британском парламенте таким-то образом оценивает такие-то события в Российской Империи. Ну оценивает и оценивает, кому это важно? Это важно тем, кто в Российской Империи отвечает за войну и мир. Но они получают информацию из посольств и спецслужб. Им газеты не нужны. Этот узкий круг людей всегда гордился тем, что получает информацию не из газет. Кстати, это сохранилось и по сию пору.

А зачем остальным нужна информация? Крестьянин, например, ею никак воспользоваться не может, даже если каким-то чудом обзаведется газетой и, обу­чившись грамоте, прочтет то, что там написано.

А вот член британского парламента совсем иначе воспринимает прочитанное в газете. Оно дает ему возможность выступить в парламенте, припереть к стенке правящую партию, руководители которой получают информацию не из газет, и заставить их обсудить то, что они бы обсуждать не стали. Если обсуждение окажется особенно острым, то возможно падение кабинета. То есть перераспределение власти.

А еще можно напечатать в газете скандальные сведения и подорвать репутацию.

А еще можно повлиять на результаты выборов, потому что голосуют читатели газет.

Кроме того, газетный материал является предметом обсуждений, то есть важным слагаемым в жизнедеятельности определенного круга людей: «Вы читали такого-то? И что вы по этому поводу думаете?»

Разгорается спор, спорщики завоевывают или теряют поддержку публики. Вокруг спора складываются группы с соответствующим мировоззрением. Газетная информация подвергается интерпретации, предполагающей наличие неких знаний. Обладатели таких знаний ценятся в пределах определенного круга, который так и называют — круг ценителей. Из круга ценителей оценки распространяются в более широкий круг.

Как оценить спектакль? Можно, конечно, просто сходить на него и сказать, нравится тебе или нет. А можно прислушаться к мнению ценителя, который напечатает статью в каком-нибудь театральном обозрении, сказать, что ему виднее, и сформировать оценку, ориентируясь на мнение ценителя.

Но кто сказал, что информация, напечатанная в газете, верна? Она ведь может быть и ложной. Начинается война информации и дезинформации. То есть информационная война. Она же — война за поселение тех или иных идей, образов, представлений в умы отдельных людей и определенных человеческих сообществ.

Пока круг потребителей информации узок, а информация производится для этого круга с оглядкой на репутацию (перестанут доверять твоей информации — ты прогорел), к производству информации относятся одним образом. А когда потребителями информации становятся все, а доведение этой информации до всех становится уделом крупных и крупнейших производителей — отношение к информации совсем другое.

Если узкий круг потребителей читает в малотиражной газете нечто, написанное авторитетным человеком, понимающим, что, потеряв авторитет за счет предоставления недостоверной информации, он потеряет место в обществе и средства существования, — это одно. А если информация циркулирует в гигантской интернет-сети, обладает разным качеством и загадочным образом приобретает тот или иной статус, например, место в топе «Яндекса», то это совсем другое.

Как люди должны отличить достоверную информацию от недостоверной в условиях, когда появилась отдельная индустрия так называемых фейков? Имеет ли значение достоверность информации, если на основе фейков уже начинаются достаточно крупные военные конфликты типа войны в Ираке? Какая часть человечества способна каким-то образом хотя бы охватить получаемую информацию? А уж тем более разобраться в ней, извлечь из нее важное и ценное содержание? Какое содержание обладает важностью и ценностью, что не одно и то же для таких-то и таких-то сегментов социума? На что ориентируется потребитель информации? Что готовит этому потребителю завтрашний день? Куда в результате придет общество? Когда возникнет и во что оформится избыточный разрыв между возможностями производства информации и возможностями ее потребления? Как отреагирует человеческий мозг на давление слишком мощных для него информационных потоков, на уплотнение каждой из отдельных информационных частиц, входящих в эти потоки?

Очевидная актуальность таких вопросов приводит к тому, что сентенции старшего Тьюлера по поводу доверия к источнику информации воспринимаются сегодня совсем не так, как в эпоху Герберта Уэллса. Потому что тошнотворное перепроизводство информации в сочетании с катастрофическим понижением ее качества рождает симпатию к старшему Тьюлеру. То есть всё равно понимаешь, что он неправ и что его позиция бесперспективна. Но когда альтернативой такой позиции становится пресловутое «пипл схавает», то есть о чем задуматься.

Царство Золотого тельца — это все-таки царство денег. Ты их заработал и можешь потратить по своему разумению. И в таком «по своему разумению» есть еще место для какой-то свободы, пусть даже и самой примитивной. Но если твоего разумения уже не может быть, потому что оно фабрикуется всесильной машиной производства информации, то в чем свобода? В том, чтобы подставить мозг под тот или иной информационный поток? Но хорошо, если это оборачивается только разным наполнением мозга. А если содержание информации начинает воздействовать не только на наполнение мозга, но и на его структуру? Меняется ли потребитель в процессе потребления? Может быть, потребляя хлеб и колбасу, потребитель сохраняет мозг в сохранности. Но остается ли мозг в сохранности, когда потребитель заглатывает не колбасу и хлеб, а информацию, причем такую, которая создана с ориентацией на изменение мозга потребителя, то есть обладает высокой и даже высочайшей психологической, ментальной токсичностью?

Капитализм свободнее, чем царство Золотого тельца. Царство Золотого тельца свободнее, чем так называемое информационное общество. Куда дальше ведет наращивание несвободы? И достигает ли это наращивание в условиях пластичности сознания какого-то максимума, по ту сторону которого возникнет царство подлинной свободы, как это предполагал Маркс?

Мы видим, что точка перехода от несвободы, то есть капитализма, к свободе, то есть коммунизму, оказалась пройденной без данного перехода, но с переходом другим, направленным не на избытие несвободы, а на ее резкое наращивание. Не должно ли осмысление такого опыта породить новое представление о неизбежном? Ведь существенная черта прежнего коммунистического мировоззрения состояла в том, что переход от несвободы к свободе неизбежен в силу объективных законов развития человечества. Что человечество, образно говоря, обречено на хороший разворот бытия. И что можно и нужно приближать этот разворот. Но приближай — не приближай, он всё равно случится. Так может ли быть сохранена эта черта коммунистического, да и общегуманистического мировоззрения в новых условиях при том, что такая черта светского мировоззрения имеет своим источником определенное религиозное представление, согласно которому могущество Бога безмерно и он в итоге победит?

Может ли быть сохранен в новом мире этот гуманистический оптимизм, коренящийся в религиозном оптимизме? И если нет, то как сохранить гуманизм, распрощавшись с прочно встроенным в него оптимизмом?

Я убежден, что это можно сделать, только выявив внутри религиозного монотеизма всё то, что говорит, во-первых, о наличии зла, равномощного Творцу и всё время конкурирующего с ним.

И, во-вторых, об особой роли человека в этой борьбе двух сил, исход которой зависит от человека.

Гуманизм, опирающийся на исторический оптимизм, — в прошлом. Это касается и марксистского коммунизма, и коммунизма вообще, и любого другого гуманистического мировоззрения.

Такой гуманизм должен уступить место гуманизму, опирающемуся не на оптимизм с его предопределенностью благого исхода, даруемого Богом или историей, а на предельное волевое напряжение, без которого зло обязательно победит.

Искать религиозные корни такого гуманизма вне монотеизма — значит, по сути, повиснуть в воздухе, потерять всяческую возможность связи светского и религиозного гуманизма, оказаться в ловушке полуфантастических построений.

А значит, эти религиозные корни нового гуманизма надо искать внутри монотеизма, соотносясь не с выдумками, а с каноническими религиозными текстами.

Как только мной была предпринята такая попытка в рамках видеолекций «Суть времени», начались вопли о неприемлемости чего-либо подобного для ревнителей классической религиозности.

Время уже показало и вскоре даст совсем неопровержимые доказательства тому, что эти вопли исходили от ревнителей антиисторической религиозности, манипулировавших сознанием совсем уж некомпетентных, но именно в силу этого экстатических религиозных неофитов.

Вскоре после создания движения «Суть времени» я столкнулся с деятельностью таких неофитов и стоявших за их спиной ревнителей антиисторической религиозности, прячущейся за фундаменталистско-христианской маской. Неофиты были очень дикими. Не поняв меры этой дикости и считая, что со мной спорят нормальные католики или же грекокатолики, я спросил неофита: «От кого исходит Святой Дух?» Я думал, что он ответит в рамках религиозной классики, предполагающей, что Дух исходит только от Отца или от Отца и от Сына.

Неофит ответил мне, что Святой Дух исходит от святого. За спиной неофита стоял — теперь я это знаю точно — скрытый сатанист. И — с ханжеским видом ухмылялся.

Но это только частный случай чего-то большего. Как обсуждать это большее? Ведь тут и впрямь необходима осторожность! Может быть, и не вполне та, о которой говорил Герберт Уэллс, но в чем-то с нею сходная. Осторожность необходима, поскольку один шаг в сторону — и ты оказываешься на конспирологической территории. А оказаться на ней нельзя.

Но можно ли обсуждать тех же тамплиеров, например, то бишь храмовников, то бишь рыцарей Храма, не оказавшись на конспирологической территории?

Да, можно! Если, конечно же, соблюдать эту самую, в данном случае особо необходимую осторожность.

(Продолжение следует.)