Судьба гуманизма в XXI столетии
Кому-то может показаться, что оговорив семь причин, требующих многомерности в том, что касается используемых источников и методологической гибкости, я тем самым вообще отказываюсь от исследования. Но этот «кто-то» глубочайшим образом заблуждается.
Напротив, я намерен продвигаться в исследовании дальше. Но это продвижение невозможно, если не будет выявлено всё, связанное с его спецификой. Специфика же эта состоит в необходимости чуткого и, я бы сказал, даже трепетного сочетания всего рафинированно-респектабельного, что нам может помочь, с другим по своей природе информационным потоком. А также в отсечении от этого другого потока всего очевидно мутного, стопроцентно иррационального, надуманного, высосанного из пальца, выдаваемого на потребу публике.
Я просто подчеркиваю, что одними только рафинированно-респектабельными способами осуществлять исследование, призванное ответить на вопрос о судьбе гуманизма, о его историософских корнях, о глубочайших корнях так называемой западной цивилизации невозможно.
А значит, мы будем осуществлять это исследование иначе. Опираясь, конечно же, прежде всего на таких ученых, как Кюмон, Морэ, Лосев и Тураев. Но и не только на них. И четко разграничивая допустимое вовлечение другого начала, родственного Кюмону, Морэ, Лосеву и Тураеву, но не сводимого к ним и им подобным, и недопустимое вовлечение начала совсем другого — пошло-спекулятивного, сугубо иррационального.
Прежде всего я предлагаю читателю в качестве необходимого дополнения к конкретным изысканиям Кюмона, Морэ, Лосева, Тураева и других не абы что, а высокую философию. Да, она ничего конкретного не может нам поведать о Нейт или аргонавтах. Но сочетание высокой философии с конкретными исследованиями может придать нашим изысканиям новое качество. При этом мы не начинаем черпать материал из сомнительных источников. Мы всего лишь, понимая недостаточность по-настоящему респектабельного конкретного исследовательского материала, дополняем его респектабельными соображениями общего характера.
Говоря о высокой философии, которую можно вовлечь в обсуждение нашей проблематики, я, как ни странно, имею в виду не религиозную философию, а философию Маркса.
В своих статьях «О коммунизме и марксизме», опубликованных в виде передовиц в газете «Суть времени», я уже обращал внимание читателя на то, как именно, по мнению самого Маркса и его наиболее серьезных последователей, должно осуществляться полноценное познание общественных процессов.
По их мнению, такое познание возможно исключительно при наличии у познающего субъекта того, что принято называть волей. Ибо, только обладая волей, субъект способен занять активную жизненную позицию, которая только и может, прошу прощения, «вправить ему мозги». Нет этой активной позиции — мозги будут «невправленными», то есть производящими нечто, не имеющее отношения к полноценному познанию общественных процессов.
По мнению Маркса и его наиболее серьезных последователей, большинство ученых, занимающихся общественными процессами, имеют именно такие невправленные мозги. Которые, в силу своей невправленности, не позволяют их обладателям полноценно познавать общество. Заметьте, интеллектуалы, которых мы сейчас обсуждаем, не выдвигают ученым никаких моральных или иных требований, они не говорят им: «Ты плохой человек, потому что не участвуешь в изменении ужасной действительности». Нет, эти интеллектуалы, сознательно выйдя из сообщества классических ученых-философов, говорят членам сообщества:
«Мы говорим не о наличии или отсутствии у вас волевого и ценностного начала. Мы говорим о том, что эти начала — даже если они у вас наличествуют — существуют сами по себе. Они как бы находятся в одном сосуде, а познающее начало — в другом. Мы же настаиваем на том, что надо открыть сосуд, в котором содержатся и воля, и ценности. И влить содержание этого сосуда в сосуд, в котором находится собственно познающее начало. Воля, ценности и это познающее начало должны, как мы считаем, оказавшись в одном сосуде, вступить в своеобразную химическую реакцию.
В результате этой реакции образуется нечто, отличное от самодостаточных ингредиентов, вступивших в эту реакцию. Воля в результате того, что мы условно называем химической реакцией, должна уже стать не совсем волей. Ценности — не совсем ценностями. А главное, должно измениться это самое познающее начало. И только изменившись в результате описанной нами сложной реакции взаимодействия, познание станет адекватным. Поймите, мы говорим именно об адекватности познавательного начала, которым вы обладаете. А не о вашем худшем или лучшем человеческом содержании. Нас интересует только ваше познание и ничто другое. Вводя в обсуждение и волю, и ценности, и нечто большее, мы не перестаем фокусироваться на проблеме познания, она же — гносеология. Мы только об этой проблеме и говорим. Но мы уверены в том, что пока не начнется описанная нами сложнейшая реакция, в ходе которой преобразуются ингредиенты человеческой личности, эта личность обречена на интеллектуальную и именно интеллектуальную несостоятельность».
Иначе говоря, вопрос стоит о том, может ли наука познать истину, если она считает своей целью только познание истины. Что, если наука сумеет познать истину только в случае, если она поставит своей целью не познание истины, а спасение человечества? Что, если наука, говоря образно, кастрирует себя, заявляя, что ее интересует только истина и ничто другое?
Но ведь наука, целью которой является не только познание истины, перестает быть наукой в строгом смысле этого слова. И дело не в том, что она в этом случае обязательно должна обрести ту обрядовость, которой обладали жрецы бога Тота или иных божеств. Возвращение к такой обрядовости ученых, вкусивших светскости, в каком-то смысле и комично, и унизительно. А главное — мелкотравчато. Маркс, например, ни к какой обрядовости возвращаться не хотел. И при этом он самым серьезным образом покусился на всю классическую науку как институт.
Марксизм является, по большому счету, не просто учением, с помощью которого можно познавать общественные процессы. Марксизм — это не новая социология, не новая политэкономия и не новая философия. Марксизм — это достаточно невнятная, но невероятно важная заявка на новую научность вообще.
Создание понятий, абстрагирование от частностей и выделение главных свойств тех или иных вещей (здесь я использую слово «вещь» так, как его использовал Лукреций в своем произведении «О природе вещей») породило классическую научность. За счет создания понятий (а также категорий и прочего) научность оторвалась от мифа примерно таким же способом, как человек, создав миф, оторвался от природы.
Возвращение человека к природе — а тот же Ницше стремился именно к этому — должно сначала окунуть человека обратно в миф, а потом трансформировать и сам миф, превращая его в нечто еще более архаическое, дочеловеческое, звероподобное. Но возвращая его себе, человек должен отказаться от понятийности, категориальности, то есть от всего, что даровано ему классической наукой. Поэтому поэтико-интеллектуальные сочинения Фридриха Ницше не могли не породить в итоге всего того, что названо фашистским теоретиком Альфредом Розенбергом «мифом ХХ столетия».
А поскольку нельзя вернуться к мифу в его первоначальном, восходящем от природности к человечности, качестве, уже вкусив от научности, культурности и многого другого, — то миф ХХ или XXI столетия будет уже не мифом, а какой-то существенно постмодернистской архаикоподобной конструкцией.
Фашизм придавал большое значение построению таких конструкций, позволяющих сочетать архаику и современность, которая нужна была фашизму как минимум во всем, что касалось армии, военно-промышленного комплекса и других слагаемых власти.
Потому что фашизм по-настоящему поклонялся только одному божеству — власти. Или же господству, что в данном случае — то же самое. Не какие-то отдельные экстравагантности лежат в основе родства ницшеанства и фашизма. В основе этого родства лежит метафизика воли к власти, основанная на признании невозможности обретения каких-либо высших смыслов, коренящихся в реальностях более сложных, глубоких и тонких, нежели «жизнь человеческая».
Горькое признание того, что таких реальностей нет, а значит, не может быть ничего, что в них укоренено, — вот подлинное содержание учения Ницше. Его знаменитое «Бог умер», как показал Хайдеггер, отнюдь не столь примитивно, как это казалось многим. Ницше, сказав о смерти бога, заявил и о смерти той метафизики, которая основана на укорененности высших смыслов в неких суперреальностях.
Нет этих суперреальностей! — восклицал в ужасе Ницше. — Нет их, а значит...
А значит — долой метафизику вообще? Полно! Ницше прекрасно понимал, что без метафизики человечество не сможет существовать. Понимал он и другое. Что в условиях отсутствия тех суперреальностей, которые являются не только супер-, но и реальностями, возможна только одна метафизика особого типа — это метафизика власти.
Говоря о том, что суперреальности должны являться не только супер-, но и реальностями, я имею в виду необходимость невыдуманности этой самой суперреальности (или суперреальностей). Потому что выдумать можно любую суперреальность — хоть летающие тарелки, хоть порталы в иные миры. Но будучи стопроцентными супер-, эти выдумки, являясь именно выдумками, тем самым не являются реальностями. И это понимают как те, кто выдумки сочиняет, так и те, кто на них ориентируется. И чем больше становится выдумок, тем больше супер- отрывается от реальности. А Ницше нужно было такое супер-, которое он может пощупать, которое он на сто процентов признает реальным, а не выдуманным.
Мучительно переживая отсутствие такого супер- и называя его «смертью Бога», Ницше не мог отказаться от метафизики, понимая, чем обернется этот отказ. И в итоге признал возможность лишь одной метафизики, не связанной с суперреальностью, — метафизики власти.
«Вечное возвращение» Ницше, его «смерть Бога» и его воля к власти... Тут каждое слагаемое с неумолимостью следует из двух других.
Несколько авторитетных для меня людей в личных беседах со мной говорили о том, что академик А. Д. Сахаров в ответ на вопрос, в чем смысл жизни, говорил: «Смысл жизни в экспансии». Что ж, если смысл жизни в экспансии, то ее метафизикой является именно метафизика власти. Она и только она.
Древний Рим был помешан на власти. Он грезил только ею. Почему он грезил ею в те времена, когда существовали самые разные метафизики, опирающиеся на суперреальности, не являющиеся выдумками для тех, кто укоренял в них эти самые метафизики? Только получив ответ на этот вопрос, мы можем хоть в какой-то степени претендовать на постижение сокрытого существа, таящегося под покровом так называемой западной идентичности.
Но предельная зацикленность Рима на власти и только власти, зацикленность, немыслимая ни для каких других современных ему обществ и государств, — несомненна. И именно это привлекало в Древнем Риме всех фашистов — а не только лишь одного Муссолини. Гитлер грезил Древним Римом не меньше, чем Муссолини. Что же касается Ницше, то заявив вначале о невероятной важности Древней Греции, став великим философом именно выстроив концепцию борьбы двух начал — аполлонического и дионисийского, Ницше в итоге заявил, что Германии нечего искать в Древней Греции. Что подлинно ценен только Древний Рим как антипод Древней Греции.
В начале 2000-х мною был сформирован исследовательский коллектив, изучавший Древнюю Грецию, Древний Рим, Древний Египет, Древнюю Индию, Древний Китай и так далее. Мы ездили по всему миру, вооружившись не только сведениями, но и поддержкой ученых, дотошно занимавшихся той или иной древностью. Речь шла и об отечественных ученых, и об ученых тех стран, где проводились наши экспедиционные исследования. Местные специалисты по Древней Греции обращали наше внимание на особый интерес немцев именно к Древней Греции. Они говорили:
«Японцы, например, посмотрев Акрополь, спрашивают, как пройти от Акрополя к пирамидам. Американцы катаются на автобусах по самым знаменитым местам, хорошо освоенным туристами и оснащенным комфортной «необходимой туристической инфраструктурой». А немцы отправляются в длительные пешие маршруты в труднодоступные места. Они хорошо понимают конкретную специфику тех мест, куда направляются. И так было всегда. То есть, конечно, отдельные англичане или французы очень мощно исследовали самые разные части Греции. Но так поступали специалисты или отдельные немногочисленные суперценители. А в Германии есть целый слой людей, который рассматривает освоение Древней Греции как часть своей «культуркампф». Повторяем, так было в донацистскую эпоху, об этом нам сообщали учителя. Так было во времена нацизма. И так всё происходит сейчас. Это какая-то немецкая специфическая идентификационная заморочка».
М-да... Заморочка... «Фауст» Гёте — ничего себе заморочка, правда? «Фауст» Гёте — и всё фаустианское человечество (так западный философ Освальд Шпенглер называл тот Запад, о закате которого говорил). Ведь без второй части «Фауст» Гёте просто не существует или является второстепенным произведением. А что происходит во второй части? Там немец ищет греческие корни... Впрочем, о том, как именно великий немец Фауст (или же великий немец Гёте?) ищет свои корни, мы обязательно поговорим немного позже. Заверяю читателя, что без обсуждения этой темы все наши разговоры о Египте или Ливии не обретут необходимого смысла.
Но сейчас хотелось бы, во-первых, еще и еще раз зафиксировать отказ Ницше от сделавшего его великим поклонения аполлоническо-дионисийской Греции.
Во-вторых, подчеркнуть, что отказался Ницше от поклонения этой самой Греции во имя поклонения Древнему Риму как высшему средоточию воли к власти.
И, в-третьих, завершить обсуждение марксистской версии философии познания и деятельности.
Маркс — это не только антипод Гегеля, но и антипод Ницше. То, что Маркс всю жизнь спорил с гегелевской концепцией конца истории, гегелевской концепцией перехода от «духа истории» к так называемому «новому духу», я достаточно подробно обсудил в своей книге «Исав и Иаков». Что же касается Ницше, то отнестись к нему и его творчеству Маркс не мог, потому что к моменту, когда Ницше стал известен, Маркс уже умер (Маркс умер в марте 1883 г., а первая часть книги «Так говорил Заратустра», состоящей из 4 частей, была опубликована в том же 1883 г., вторая и третья часть — в 1884 г., а четвертая — в 1885 г.).
Но Маркс очень остро ощущал кризис понятийно-категориальной научности. Он понимал, что в условиях этого кризиса триумф новой мифологичности фактически обеспечен. Об этом говорили многие так называемые «романтики». Маркс также понимал, что ответить на вызов новой мифологичности можно, только противопоставив ей новую научность.
А противопоставить новой мифологичности новую научность можно было только в одном случае. Если метафизике воли к власти будет противопоставлена другая метафизика. Маркс прекрасно понимал и то, что классическая метафизичность, укорененная в сверхреальности, не может выстоять в конкуренции с той постклассической метафизичностью, которая уже была на пороге и неминуемо — в силу того, что он называл спецификой капитализма (а также духом капитализма), — должна была стать именно метафизикой воли к власти. Маркс прекрасно понимал и то, чем обернется низведение всех метафизических перспектив человечества к перспективам, вытекающим из доминирования метафизики воли к власти. Маркс был очень глубоким философом, настоящим учеником Гегеля.
В своих тезисах «О понятии истории» Вальтер Беньямин, самый глубокий и блестящий из тех последователей Маркса, которые стремились к метафизическому прочтению марксизма, писал:
«Известна история про шахматный автомат, сконструированный таким образом, что он отвечал на ходы партнера по игре, неизменно выигрывая партию. Это была кукла в турецком одеянии, с кальяном во рту, сидевшая за доской, покоившейся на просторном столе. Система зеркал со всех сторон создавала иллюзию, будто под столом ничего нет. На самом деле там сидел горбатый карлик, бывший мастером шахматной игры и двигавший руку куклы с помощью шнуров. К этой аппаратуре можно подобрать философский аналог. Выигрыш всегда обеспечен кукле, называемой «исторический материализм». Она сможет запросто справиться с любым, если возьмет к себе на службу теологию, которая в наши дни, как известно, стала маленькой и отвратительной, да и вообще ей лучше никому на глаза не показываться».
Вальтер Беньямин говорит о «кукле исторического материализма», взявшей в служанки теологию. Строго говоря, речь идет не о теологии, а о метафизике. И не о служанке, взятой в услужение куклой исторического материализма, а о вышеописанном карлике. В самом деле, разве кукла может кого-то взять в услужение?
В отличие от Маркса, Беньямин хорошо знаком с творчеством Ницше. Более того, он — еврей, бегущий от фашизма и кончающий самоубийством в тот момент, когда ему кажется, что убежать не удается. Беньямин прекрасно понимает, что Маркс разместил где-то под столом карлика метафизики. И что в этом смысле марксовская кукла исторического материализма — это именно кукла.
Беньямин — блестящий знаток творчества Маркса. В отличие от большинства советских и всех постсоветских «как бы марксистов», он не только знает все труды Маркса так, как это подобает серьезному, ответственному ученому. Он не только понимает написанное Марксом, как это подобает глубокому мыслителю. Он не только способен развивать марксизм, как это подобает подлинно творческому человеку. Беньямин еще и по-настоящему почитает Маркса, что в сочетании со всем, описанным мною выше, согласитесь, большая редкость. Поэтому стоит прислушаться к мнению Беньямина, убежденного в том, что марксистская метафизика существует и имеет решающее значение.
К сожалению, ни Беньямин, ни его последователи не раскрыли содержание этой метафизики. А сам Маркс, по понятным причинам, это содержание не обсуждал. Кстати, предлагаемая Беньямином модель (кукла и сидящий под столом карлик) предполагает эзотеричность марксистской метафизики. А эзотерическое никогда не обсуждают открыто. Я не хочу сказать, что Маркс где-то на закрытых таинствах служил метафизические марксистские мессы. Или что он был членом неких закрытых обществ, к примеру, иллюминатских.
Маркс, как и любой гений, противоречив. С одной стороны, он возводит на пьедестал науку, считая ее подлинным водителем человечества. С другой стороны, он противопоставляет классической науке — науку новую. И, к сожалению, будучи занят очень многими более приземленными — как политическими, так и научными — проблемами, не хочет углубляться в вопрос о том, что такое новая научность.
Кстати, и с научностью классической всё тоже не вполне ясно. Может быть, она тоже кукла, которую движет некий метафизический карлик?
Есть определенные основания для высказывания данной гипотезы.
Метафизичность Маркса может быть выявлена только в случае, если обнаружится некое метафизическое содержание в капитализме и капитале. То есть в том, описанию чего и борьбе с чем Маркс посвятил свою жизнь.
Есть ли это содержание?
Маркс утверждал, что капитализм истребляет всё метафизическое, укоренившееся в человеческом бытии. Он пишет об этом уже в «Манифесте коммунистической партии». И, право, стоит вчитаться в написанное.
Маркс пишет о буржуазии: «<В ледяной воде эгоистического расчета потопила она священный трепет религиозного экстаза, рыцарского энтузиазма, мещанской сентиментальности. Она превратила личное достоинство человека в меновую стоимость и поставила на место бесчисленных пожалованных и благоприобретенных свобод одну бессовестную свободу торговли. <...>
Буржуазия лишила священного ореола все роды деятельности, которые до тех пор считались почетными и на которые смотрели с благоговейным трепетом. Врача, юриста, священника, поэта, человека науки она превратила в своих платных наемных работников.
Буржуазия сорвала с семейных отношений их трогательно-сентиментальный покров и свела их к чисто денежным отношениям».
Это блестящее описание природы буржуазии (то есть природы капитализма) можно считать всего лишь образцом политической публицистики. Но можно относиться к нему и по-другому — как к емкому описанию метафизики капитала. А поскольку Маркс еще и говорит об отчуждении человека от родовой сущности, которое капитализм, по его мнению, доводит до предела, то метафизический смысл капитализма, обсуждаемый в процитированном фрагменте «Манифеста», как мне представляется, достаточно очевиден.
Одно дело — когда товарами становятся те или иные вещи или другие материальные ценности, производимые человеком. В этом случае мертвенность вещи и ее товарный характер прекрасно сочетаются друг с другом. Потому что товарным может быть только мертвое. И всё, что становится товаром, одновременно становится мертвым.
Превращение в товары живых существ — животных или людей — не опровергает данного очевидного обстоятельства. Потому что ровно в той степени, в какой животные или люди (например, рабы) превращаются в товары, они становятся мертвыми. Всё, что превращено в товар, становится мертвым. И в этом — метафизика превращения в товар всего живого. Что именно исчезает из живого при капитализме — тоже сказано. Исчезает тонкое начало. То есть именно то, что делает живое подлинно живым. Превращение в товар, высасывая из живого и разумного, а также духовного и так далее высшее начало, не делает это живое окончательно мертвым. Потому что, будучи окончательно мертвым, живое теряет товарную ценность.
Если окончательно мертвое назвать «мертвым мертвецом», а полностью живое — «живой жизнью» (так это называл Достоевский), то в принципе может существовать еще и живое в мертвом, а также мертвое в живом.
Живое в мертвом... Что это? Это то, что поселяет в ушедшем от нас, умершем, человеческая любовь.
Мертвое вживе... Что это? Это ходячий мертвец. Наверное, читатель помнит стихи Блока о таком ходячем мертвеце («Живым, живым казаться должен он», «<То кости лязгают о кости» и так далее). Но феномен ходячего мертвеца описан отнюдь не только Блоком. Он является ключевым в целом ряде достаточно нетривиальных и зловещих религиозных культов. Например, в культе вуду, но и не только.
Что, если экспансия товарного начала за его естественные вещественные пределы является подлинным содержанием тех мутаций капитализма, которые мы наблюдаем? Что, если капитализм вообще не может существовать, не осуществляя экспансии товарного начала за его естественные пределы? Что, если именно в этом и состоит природа капитализма?
В этом случае капитализм — это омертвитель живого. Он неумолимо наступает на всё живое, тонкое, духовное и так далее. Средством для этого наступления является товарность. Наращивая меру товарности нашей жизни, капитализм неизбежно превращает нас в ходячих мертвецов. Чем большее количество наших качеств скукоживается при прикосновении к ним волшебной палочки товарности, тем больше увядают и жизнь, и дух. И тем в большей степени мы все становимся ходячими мертвецами — зомби, роботами и так далее.
Запад сложным путем — через метафизику власти, древнейшие метафизические зловещие представления, через фаустианство и ницшеанство, алхимию и прочие сокровенности — шел к капитализму и пришел к нему. К чему же он пришел?
Что, если он пришел не только к метафизике власти, но и к особой метафизике смерти, метафизике ходячих мертвецов?
И что, если он шел к этой метафизике последовательно с наидревнейших времен? И лишь с недавних пор решился эту метафизику обнажить?
Что, если именно об этом говорил Маркс?
Что, если царство окончательно мутировавшего капитализма и есть царство живых мертвецов?
Может ли подтвердить эту философскую догадку какая-нибудь религиоведческая конкретика?
(Продолжение следует)